Вдруг вышел из-за стола Василий Иванович. Слиняла с лица цыганская смуглота. Сначала молчал, потом заговорил. Вроде как-то коряво.
— Не один ведь Капустин знает тебя, Курилов. Мы тоже знаем. Не припутывай всякое постороннее. Кто летом здесь был, когда еще при Временном мы только организацию свою сбивать зачинали, помнит курсистку-медичку товарища Веру Зубареву. Чистейшей души человек, революции до конца себя отдавшая. Петр вот Капустин под ее указом первые шаги делал, Михаил Попов помнит, вместе в комитете были, Алеша Трубинский.
Петр Капустин и Алексей Трубинский как-то выпрямились, стали строже. Да, они помнят.
— Так вот вчера пришло с Калединского фронта письмо. Наш дорогой товарищ Вера Зубарева погибла. Замучили ее белые кадеты. Как революционерка она погинула.
Василию Ивановичу было, видимо, тяжело говорить. Рука невольно сжимала воздух, голос дрогнул.
— Забывать мы про нашего дорогого товарища не имеем таких прав. Но почто я все это? А потому, что Вера Васильевна Зубарева так говаривала нам: «Подумайте только, какое счастье нам выпало. Сколько людей о революции мечтало, шло за нее под свинец и под дубовую перекладину. А мы дожили до одной революции и будем другую делать — социалистическую. Святое это дело — революция. Она на крови самых верных революционеров поднялась, на самых чистых и честных жизнях взошла».
Лалетин остановился, потянул тугой воротник косоворотки, повторил:
— Так она говаривала. Я почему это вспомнил? А потому, что изволочили мы эти слова — революция, революционер. Все за них уцепились — и кадет, и анархист. И Курилов себя революционером называет. Я так считаю, что чистым это слово обязаны мы содержать. А такие, как ты, Курилов, что делают? Да такие паскудят, плюют революции в самую душу. Что касаемо тебя, оправдания тебе нету, хоть и в тюрьме сидел. Верно тут сказали: взашей тебя от партии надо. Я вот первый руку подымаю. — И сел с разожженным от волнения лицом.
— Правильно! — звучно ударил чей-то бас.
Филипп шел после собрания и думал о Кузьме Курилове:
«Почто он вину-то не может понять? Вот посадить бы его заместо Капустина с отцом Петра да Федором Хрисанфовичем, враз бы уразумел.
Ну, и я тоже не много смыслю. Столь же смыслю. Кто последний речь держит, тот, по-моему, и хорошо говорит. Говорил Дрелевский — верно, Утробин сказал — я подумал, дельно. Надо вот самому понимать. А как такому обучиться?»
Потом Филипп разобиделся вдруг на Лалетина за Спартака. «Наговорил, наговорил, что будто я не так про социализм сказал, а ведь не пояснил тоже. Вот кабы взялся да отвеял из моей головы мякину, да показал, в чем зерно-то? Почто тот социализм хуже?»
Солодянкин был не в силах совладать с напором горьких мыслей и чувств. Уж коли он к большевикам повернулся всем лицом, так надо его направлять.
В эту ночь не мог он уснуть.
Вот Ленин все понимает даже наперед. Его бы послушать, и настало бы просветление. Филипп вскочил с постели. Вот она, нужная-то мысль! Надо Ленину написать. Может, есть у него специальная школа для нешибко грамотных, где учат таких, как Филипп, уму-разуму?
Филипп зажег коптилку, почистил ржавое перо. За окошком сипло ныла вьюга, просилась в подвал, тренькая державшимся на картонном пятачке стеклом. Солодянкин, навалившись грудью на хлипкий стол, мучился над письмом, с замиранием думая, что, когда уйдет письмо, надо ему стать вовсе другим, вчистую перемениться. Ведь сам Ленин узнает и, наверное, спросит:
— А он как, этот Филипп Солодянкин, стоящий парень или просто так, ни рыба ни мясо? Поди, учить его — зря силы переводить?
Как Ленину ответят, судить трудно: ничего ведь Филипп пока не сделал. Ногу только себе прострелил. Но он решительно въехал на белое бумажное поле и написал: