В это время возникает многоголосая песня. Поблескивают литовки и горбуши, идут домой косцы. Песня кажется необыкновенно ладной и красивой, нарядной, с подголосьями, зачинами и повторами. Дом от дому она все мелеет, мелеет, и вот уже у крайней избы допевает ее одна Вера — почтальон, озорная одинокая молодуха. Мы лезем спать на сеновал, путаясь в одежинах, забредая на четвереньках в душистые суметы свежего сена.
Нас с Андрюхой не беспокоило даже то, что дедушка почти вовсе не может ходить — на ровном месте одышка перехватывает горло. Как-нибудь доберется.
Прошлой зимой дедушка работал в эвакогоспитале. Дел в пятиэтажном школьном здании, приспосабливаемом под госпиталь, было невпроворот. Он ставил заборки в помещении, на пронизывающем ветру стеклил окна. Там его и просвистало. Дома он обогреться не мог, потому что дров для большой печи не хватало и мы топили маленькую чугунную. Дедушка считал, что не имеет гражданского права уйти на бюллетень: вот-вот привезут раненых, а еще остеклены не все рамы. Когда слег окончательно, только крупных пять, а то и шесть болезней насчитал врач. Вывели его на инвалидность.
— В деревне, Фаддей Авдеич, вылечишься, — уверял дедушку Андрюха. И дедушка полон был надежды, что его оздоровит и оживит родная сторона.
Через стадиончик со статуей безрукого футболиста мы прошли на всполье. Здесь в полосатых халатах и тюбетейках, с винтовками наперевес бегали узбеки-новобранцы. Видимо, они не могли привыкнуть к военной форме или просто ее не хватило, но так в своих халатах они и учились воевать в нашем лесном, наверное тоскливом для них краю.
— Эх, через четыре денечка и я так потопаю, — с грустноватой удалью сказал Андрюха и крикнул новобранцам: — Салям алейкум!
— Алейкум, алейкум, — загалдели те, радостным взглядом провожая Андрюху.
Потолкавшись с час на устланном человеческими телами вокзале, мы поняли, что до прихода вечернего рабочего поезда никуда нам не уехать, что один из четырех Андрюхиных дней так и пропадет в бесполезной суете.
Настырно совавшиеся, горбатые от мешков женщины и подростки, полные желания как можно быстрее сесть в какой-то свой поезд и ехать, в конце концов понимали наивность затеи и опускались на пол. В зале становилось все теснее.
Дедушка присел на сумку с инструментом, откуда-то достал томик Даля, Казака Луганского, с «Похождениями Виольдамура». Он всегда читал. А теперь предстояло сидеть до самого вечера.
Наступало оживление только тогда, когда в кассовой амбразуре раздавался суливший какую-то надежду деловитый щелчок. Но это открывалось окошко для шагающего через тела военного. Мы же были досужие, не идущие в счет люди.
На перрон никого не пускали. Через вокзальное окошко были видны исхлестанные в щепу вагоны, попавшие под бомбежку, счастливо сохранившиеся полувагоны с ничем не прикрытыми станками. Прямо у этих станков сидели закопченные люди. Видимо, с тех, эвакуировавшихся, заводов. Им уже пригляделись вокзалы и города. И наш ничем не выделяющийся среди других город пригляделся.
Подкатывали запыленные поезда с забинтованными ранеными, которых выгружали решительные санитарки и сандружинницы. Были и поезда с танками в брезентовых попонах, с зачехленными пушками. Эти шли на запад.
В пассажирские поезда пускали людей по строгим бумагам. У нас не было никаких бумаг. Нам полагалось ждать свой медлительный рабочий поезд.
Однако Андрюха сидеть не хотел и ждать не хотел. Он потолкался около дверей, сунулся на перрон, но его не пустили. Он не смутился. Отошел к бачку с водой и, поставив меня перед собой, велел изображать непринужденность. Будто я стою и стою. Просто так. Сам же он, поглядывая по сторонам, начал отламывать от цепи изжученную алюминиевую кружку. Тоже польстился на что.
— Зачем тебе такая? — хотел я разговорить его.
— Стой, тебе говорят, — злым голосом приказал Андрюха.
Я вспотел от напряжения. Мне казалось, что сонный милиционер сквозь меня видит, как Андрюха отламывает кружку, а сухорукий мужик с нервным лицом сутяжника вот-вот подойдет напиться и закричит:
— Держите! Они кружку хочут увести. Они…
К чему Андрюхе эта проклятая кружка? Хорошо, что не видит дедушка. Он бы сказал, что это чистое безобразие, кружка общественная. А как будут пить другие? Андрюху тоже, видимо, царапнуло такое сомнение, и он оправдал себя:
— Совсем плоха посудинка. Так-то они другую никогда не привесят.
Спрятав кружку в карман, Андрюха потащил нас через черные от угля и шлака дворы, через ржавые железнодорожные пути с теплушками, в которых жили люди. Неожиданно мы оказались на деревянном просторном перроне, к которому только что подошел пассажирский поезд.
Андрюха отдал нам свою котомку, приказал пролезть под вагонами и ждать его на другой стороне поезда. Он откроет дверь, и мы поедем.
Сам он сунул в карман свою кепку, налил в кружку кипятку и, обжигаясь, покрикивая на ходу: «Эй, расступись, эй, сидора, ошпарю» — бросился к вагону.
И люди расступались и пропускали его. Даже щеголеватая проводница повиновалась нахальному окрику Андрюхи и посторонилась, освобождая ступеньку на подножке.