Василь-Василич всхрапывает. Я знаю, – любит его отец. И я его люблю. Я пропел бы ему басенку про Лису, да спит он. Артельный спрашивает, – расчет-то будет, ждут мужики. Василь-Василич встряхивается, потирает глаза, находит свою книжечку и будто шепчет – вычитывает что-то.
– Сорок подвод... по ряду, по восемь гривен... получай. По пятаку от меня, на...баву. Сергей-Ваныч мне поверит... за удовольствие...
Он достает из-за голенища валенка пакет из сахарной бумаги, синей, и слюнит липкие желтенькие рублевки.
Потом приходит старший от поденных, в ватной кофте и солдатском картузе с надорванным козырьком, с замотанными в мешок ногами, стеклянными. Под набухшими, мутными глазами его висят мешочки. И ему подносят. Пьет он, передыхая, морщась, и не до донышка, как артельный, а сплескивает остаток. Кусок пирога завертывает в газетку и прячет за пазуху, – закусывает только луковой головкой. Бумажки считает долго, дрожащими руками, и... просит еще «стакашку». Денис наливает радостно. Старший не крякает, а издает протяжно – “а-ты, жи-ись!..” крестится на нас и повертывается солдатски-лихо.
– Проздравил бы амененничка-то, Пан-кратыч... а? – говорит Василь-Василич. – Знато бы, хереску бы те припас, а то... икемчику... По-ост, вона что. Ну, мы с Деней поздравимся, теперь можно, а?..
Они выпивают молча. У Василь-Василича пушистая золотая борода. Я вспоминаю басенку:
А хвост такой пушистый, раскидистый и золотистый!
Нет, лучше подождать... ведь спит еще народ,
А, может быть, авось оттепель придет,
Так хвост от проруби оттает...
Вижу длинную полынью и льдины, – и там Лиса. Пропеть им басенку? Но никто не просит.
– Зеваешь, милок... домой пора... – вспугивает дремоту Горкин. – Кривая наша, небось, замерзла.
Василь-Василич спит на столике. Денис провожает нас, тычется на снегу. Горкин велит ему спать ложиться, наказывает Ондрейке смотреть за печной, – “и угореть могут, и, упаси Бог, сгорят... стружки-то отгреби от печки!”.
Едем по темной улице, постукивают лубянки на зарубах, будто это с реки: – ту-тук... ту-тук... Видится льдина, длинная... дышит, в черной воде колышется, льдисто края сияют, и там – Лиса.
Вот, ждет-пождет,
А хвост все боле примерзает.
Глядит – и день светает...
– Приехали, голубок. Снежком-ледком надышался... ишь, разморило как...
Снимают меня, несут... – длинное-длинное дышит, в черной воде колышется, – хрустальная, диковинная рыба... ту-тук... ту-тук... “бери-ись... нава-ли-ись...”.
Петровками
“Петровки” – пост легкий, летний. Горкин называет – “апостольский”, “петро-павлов”. Потому и постимся, из уважения.
– Как так, не понимаешь? Самые первые апостолы. Петра-то-Павел, – за Христа мученицкий конец приняли. А вот. Петра на кресте язычники распяли, а апостолу Павлу главку мечом посекли: не учи людей Христову слову! Апостол-то Петр и говорит им: “я креста не боюсь, а на него молюсь... только распните меня вниз головой!”
– Почему вниз головой?
– А вот. “Я, говорит, недостоин Христовой мученицкой кончины на Кресте”, у язычников так полагается, на кресте распинать, – “я хочу за Него муки принять, вниз меня головой распните”. А те и рады, и распяли вниз головой. Потому и постимся, из уважения.
– А апостола Павла... главку ему мечом?.. а почему?
– Ихний царь не велел. Не то, чтобы добрый был, а закон такой. Апостол Павел римский язычник был, покуда не просветился... да какой был-то, самый лютый! все старался, кого бы казнить за Христово Слово. И пошел он во град Дамаский христиан терзать. И только ему к тому граду подходить, – ослепил его страшный свет! и слышит он из того света глас: «Савл, Савл! почто гонишь Меня? не сможешь ты супротив Меня!» Уж неизвестно, ему, может, и сам Христос явился в том свете. Он и ослеп, со свету того. И постиг истинную веру. Крестился, и тут прозрел, святые молились за него. С той поры уж он совсем другой стал, и имя свое сменил, стал Павлом. И стал Христа проповедывать. А по пачпорту-то – все будто язычник ихний. А у рымских язычников своих распинать нельзя, а головы мечом посекают. Ему главку и посекли мечом. Вот и постимся Петровками, из уважения.
Петровками у нас не строго. И пора летняя, и не говеем. Горкин только да Марьюшка соблюдают строго, даже селедочки не едят. А Домна Панферовна, банная сторожиха, та и Петровками говеет, к заутреням и вечерням ходит. Горкин тоже говел бы, да летнее время, делов много, – подряды, стройки... – ну, рождественским постом отговеет да Великим Постом два раза обязательно.
На дачу мы не поедем, на Воробьевку, – мамаше нездоровится. Горкин мне пошептал, на приставанья с дачей: “скоро, может, махонький братец, а то сестрица у те будет, вот и не нанимали дачу”.