Читаем Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец полностью

— Извольте видеть, моя супруга, запечатленная в тот счастливый день, когда она не побрезговала протянуть мне руку для вечного союза. Она ведь была, — добавил он, откашлявшись, — мраморной нимфой... Да, да, это Алоизия... то бишь Аглая, конечно же Аглая... Что это я, право!.. Дело в том, что моя супруга, госпожа Аглая, имела несчастье быть крещеной как Алоизия; сим постыдным именем нарекли ее покойные родители, и не помышлявшие о той великой театральной славе, кою уготовала судьба их дочери... Но... господин Таубеншлаг, я вижу, что на вас положиться можно, вы ведь не проговоритесь о сем прискорбном факте! Ибо в противном случае с театральной карьерой моей дочурки, фрейлейн Офелии, будет покончено навеки. Гм. Н-да-с...

Он подвел меня к столу, поклонившись, предложил стул и налил пива, а сам продолжал рассказывать, словно боясь прерваться.

Казалось, гробовщик начисто забыл, что я еще подросток, что мне и пятнадцати-то еще не исполнилось: он обращался со мной как со взрослым, важным господином, который по своему общественному положению стоит много выше него.

Поначалу я не видел в рассказе старика ничего особенного — надо же как-то занять гостя, — однако как только мой взгляд останавливался, к примеру, на курах, его речь делалась сразу какой-то поспешной и сбивчивой, а тон — робким и даже заискивающим, тогда до меня вдруг дошло, что он попросту заговаривает мне зубы, отчаянно стыдясь жалкой обстановки своей «фабрики».

Я одернул себя и теперь сидел, словно аршин проглотив, уставившись в одну точку, чтобы, не дай Бог, мои любопытные глаза не стали снова блуждать по сторонам. А гробовщик говорил, говорил, говорил...

Казалось, он взвинчивал себя своим собственным голосом. На впалых щеках уже играл лихорадочный румянец.

Но что самое удивительное: он вспоминал, что-то рассказывал, а сам все время будто... оправдывался!

И это передо мной-то, еще совсем зеленым юнцом, который большую часть того, о чем он говорил, даже не понимал! Постепенно, под впечатлением того странного двойственного чувства, которое рождали во мне его слова, продиктованные несомненно страстной, судорожной потребностью исповедаться, в меня стал закрадываться темный, необъяснимый ужас.

С каждым годом ужас этот вгрызался в душу мою все глубже и глубже, и чем старше я становился, тем более жестоко терзал он меня, стоило только речам старика ожить в памяти.

По мере того как росло мое понимание иллюзорности тех уродливых запретов, которыми внешний мир стремится подчинить себе человека, как волка офлажковав его кровавым цветом всевозможных табу, росло также каждое слово, сказанное мне в далекую зимнюю ночь господином Мутшелькнаусом, обретая в моем сознании новую головокружительную перспективу и заголяясь до какого-то невыносимо ослепительного смысла, но когда эти бездонные глаголы складывались во фразы и несчастная судьба старика открывалась моему внутреннему взору с начала и до конца, тогда его ожившие речи преследовали меня уже настоящим кошмаром: кромешная тьма, поглотившая разум несчастного безумца, ощущалась мной как моя собственная, а жуткий диссонанс поистине вопиющего комизма и исступленной в высшей степени трагической любви к дочери, принявшей, как и все у этого печального клоуна, извращенную форму какой-то самозабвенной жертвенности, возлагаемой на себя во имя той отвратительной мишуры — люди обычно называют это «идеалами», — обманчивым блеском коей, наверное, сам Сатана не смог бы более коварно уловить человеческую жизнь в волчью яму, отзывался в каждой клеточке моей души мучительной болью.

В ту ночь я, четырнадцатилетний подросток, чувствовал себя в роли духовника, ибо рассказ старика был не чем иным, как исповедью, исповедью сумасшедшего, предназначенной явно не для моих ушей, и тем не менее хочешь — не хочешь, а мне пришлось выслушать ее всю до конца: какая-то неведомая сила, возжелавшая, чтобы темный яд проник в мою кровь, буквально приковала меня к стулу.

В иные мгновения я вдруг сам начинал ощущать себя много старше своих лет, столь заразительно действовало на мое детское воображение странное безумие гробовых дел мастера,

невесть с чего вообразившего вместо меня какого-то древнего как мир патриарха.

Перейти на страницу:

Похожие книги