— Да, да, она была великой актрисой! Аглая!.. Но ни одной живой душе в сей жалкой дыре и невдомек, какое благороднейшее сердце вынуждено прозябать в их смрадной юдоли. А эта возвышенная душа — сама скромность, она и не хочет, чтобы здесь знали о ее гремевшей по миру славе! Поймите, господин Таубеншлаг, не мне, темному мастеровому, говорить об этой прекраснейшей из женщин, я ведь и восторга-то своего толком высказать не умею. Ибо, каюсь, грамоты не превзошел по скудоумию моему, вот только письму самую малость обучен... Но это между нами! Как и то... с этими... с этими... ну с крышками этими проклятыми... Гм. Н-да... Стало быть, что до письма, то писать я умею, правда, всего-то одно слово, — гробовщик извлек из кармана кусочек мела и принялся выводить прямо на столе, — вот оно: О-фе-ли-я. Ну а с чтением дело швах — чего не могу, того не могу. Где уж мне, я ведь, — он наклонился и таинственно зашептал мне в ухо, — я ведь, извините за выражение, идиот... С малолетства сподобился... Да будет известно вам: родитель мой покойный, отличавшийся строгостью чрезвычайной, однажды, когда я еще пешком под стол хаживал, за провинность мою — взял сдуру и поджег столярный клей, — чтоб наперед неповадно было, запер меня на двадцать четыре часа в только что изготовленную металлическую домовину, да еще и пригрозил, что заживо похоронит... Я, понятное дело, поверил... Тогда-то мне и открылось, что такое вечность, ибо сутки в тесном, железном ящике, в коем ни рукой, ни ногой не пошевелить, а воздуха едва-едва хватало, превратились
А потому как вдовец был, то малая толика деньжат да дело — мы ведь все спокон веку по плотницкой части — перешли по наследству ко мне... И остался я один-одинешенек на всем белом свете, не знаю, что и сталось бы со мною, если б высшее Провидение не снизошло к молитвам моим слезным — ведь глаза чуть себе не повыплакал в горе по усопшему родителю — и не послало мне во утешение господина обермайстера Париса, который, аки ангел небесный, кротко сошел в мой осиротевший дом. Неужто вы не знаете знаменитого артиста господина Париса?! Он так добр, что приходит к нам через день давать моей дочери уроки... ценического мастерства! У него даже имя как у древнего греческого бога Париса, одно слово: избранник — он и в колыбели избранник! Гм. Н-да-с... Много воды утекло с тех пор, госпожа Мутшелькнаус, супруга моя, ходила еще тогда в девах. Гм. Н-да... А господин Парис с первого взгляда сумел разглядеть в сей целомудренной, непорочной деве Божью искру... Знаток человеческой души, он враз смекнул, что в ней пропадает великая актриса, и, бросив все, занялся исключительно устройством ее артистической карьеры. Сам посвятил свою благодарную ученицу в высшие тайны искусства и не успокоился, пока она не стала мраморной нимфой в одном приватном столичном театре, куда были вхожи лишь истинные ценители юных талантов. Гм. Н-да-с...
Обрывочная речь, внезапные паузы, которыми она перемежалась, наводили на мысль о том, что сознание гробовщика периодически потухало, а потом вдруг снова вспыхивало неверным трепетным огоньком. «Свеча на ветру, да и только! Видать, бедняга и по сей день не оправился от своей страшной пытки в металлическом гробу, — мелькнуло у меня в голове, и я внезапно как прозрел: — Да ведь он по-прежнему заживо погребенный!..»
— Ну так вот, не успел еще полноправный наследник — я то бишь — и хозяйство-то свое толком оглядеть, как явился ко мне господин Парис и под секретом великим известил: мол, знаменитая мраморная нимфа Аглая, проезжая инго... инкок... инкогнито через наш городишко, случайно увидела меня при погребении. Гм. Н-да... И вот, глядя на сына, проливающего безутешные слезы у могилы родителя, она изрекла... — господин Мутшелькнаус вдруг вскочил и принялся с пафосом декламировать, вперив в темноту свои маленькие, водянисто-голубые глаза, как будто читая там видные ему одному огненные глаголы, — да, а изрекла она вот что: «Се человек, и нет мне на этом свете жизни без него, стану ему верной женой, надежной опорой