— Да, да, не дрожи: здесь она, завсегда здесь, и днем и ночью... Никуда не отлучается, разве что проводит меня до дома... Совсем вроде рядом, а только ей, бедняжке, и это далеко — сворачивает на полдороге и назад, к скамеечке своей ненаглядной... — бубнил он себе под нос. — Боится, как бы тебя не пропустить! Чего доброго, не застанешь ее на месте и уйдешь, не дождавшись... А еще голубка моя белокрылая сказала мне, что любит тебя!... — Он дружески накрыл своей широкой ладонью мою руку, долго, блаженно улыбаясь, смотрел мне в глаза, а потом тихо добавил: — Возрадуйтесь и возликуйте кости смиренные,
ибо нет большей радости
Не зная, что на это и сказать, я молчал, словно воды в рот набрав, наконец, когда пауза стала невыносимой, выдавил из себя с трудом:
— Но... но, господин Мутшелькнаус... ваша дочь... она... она ведь в Америке?..
Старик придвинулся и, приблизив свои губы к самому моему уху, таинственно зашептал:
— Тс! Нет! Это все байки
Только теперь до меня дошло, что на гробовщика, как говорится, «накатило»; похоже, он стал одним из тех «нищих духом», кого в народе называют «божьими людьми» и почитают за пророков. Выживший из ума старик превратился в дитя — играл в камешки как несмышленый младенец, говорил простыми односложными фразами, как едва овладевший человеческой речью ребенок, однако за всеми его словами и поступками скрывалась отнюдь не глуповатая наивность детского разума, а парадоксальное ясновидение юрода.
— Но вам-то каким образом открылась «тайна сада сего Эдемского»? — спросил я.
— Была ночь, и стоял я у токарного станка, — принялся вещать гробовщик, — как вдруг водяное колесо встало. Я и так и сяк, а оно ни в какую. Возложил я тогда свою главу на верстак и задремал... Потом глядь — Офелия предо мной, вся такая просветленная, неземная... Тут она мне и говорит: «Отец, отныне твоя работа лишена всякого смысла, ибо я умерла. Знай же, что сердце мое обливается кровью при виде того, как ты трудишься не разгибаясь у своего станка. Даже сестрица-речка отказывается лить воду на эту дьявольскую мельницу, которая изо дня в день перемалывает твои жизненные силы. И помни, если ты по-прежнему будешь истязать себя в своем "Последнем
пристанище", мне самой придется вращать проклятое колесо. Отец, умоляю тебя, прекрати это бессмысленное колесование своей жизни! Остановись, иначе сестрица-речка не позволит мне больше отлучаться и я уже не смогу приходить к тебе». Ох и испугался же я! Протер глаза и, не разбирая, во сне ли, наяву привиделась мне моя голубка, как был в рабочей одежде, так и припустил к храму Пречистой Девы. А темень на улице хоть глаз коли, и тишина... Мертвая! И вдруг орган — там, внутри... Я еще подумал, что двери наверняка закрыты, и хотел было уже повернуть назад, как что-то меня остановило... Нет, смекаю себе, робким да неверующим вход в святая святых заказан, вечно обречены они тесниться в преддверии храма... Неужто и мой удел — тьма внешняя?.. И так мне стало страшно, что куда только делись мои сомнения!.. И отверзлись двери, и переступил я порог храма, и хотя внутри царил полумрак, священнические ризы Доминиканца сияли как горний снега, а потому мне с моего места в изножье резной фигуры пророка Ионы было видно все-все. Офелия сидела рядом и благоговейным шепотом объясняла мне священнодействие великого Белого.
Вот он предстал пред алтарем и замер с распростертыми руками, уподобившись большому сверкающему кресту, и все статуи святых пророков в храме сделали то же самое — одна за другой простерли они длани свои, и вскоре, куда ни глянь, повсюду мерцали призрачной белизной живые кресты. Потом подошел к стеклянному реликварию и положил туда что-то, похожее на небольшой черный булыжник.
«Это мозг, бедный твой мозг, отец, — шепнула мне на ухо Офелия. — Вот он замкнул его от тебя в свой ковчег, ибо не угодно ему, чтобы ты и впредь надрывался ради меня. Наступит срок, и ты получишь его назад, но к тому времени он уже превратится в драгоценный камень».