Из них вычеркивали все, что, по официозным понятиям, могло бросить тень на героическое русское войско, однако невозможно было ни выбросить, ни переменить описание севастопольской обороны, правдивое в каждой подробности и как раз своей правдивостью опровергшее все казенного происхождения легенды, которыми было окружено это событие. Какими итогами только и может увенчаться Крымская война, знали все думающие, все не поступающиеся честностью русские наблюдатели этих событий. Тютчев, у которого не было ничего общего с фрондерами из числа разночинцев и демократов, после падения Севастополя писал жене: «Это только справедливо, так как было бы неестественно, чтобы тридцатилетнее господство глупости и злоупотреблений увенчалось торжеством и славой». В докладной записке Толстой подходил к тем же выводам, и рассказы содержат достаточно свидетельств в их обоснование. Однако обличение неискоренимых пороков николаевского режима, которые привели к этой катастрофе, не было для него в рассказах ни основной, ни даже существенной задачей.
В них преобладала стилистика отчета или корреспонденции, перемежаемая ораторскими формулами, когда автор высказывал свои наиболее ответственные и важные мысли. Эти сентенции, касающиеся природы войны или «войны в настоящем ее выражении», уже не выглядели абстрактными выкладками, а наполнялись достоверным, убеждающим смыслом как раз оттого, что они опираются на абсолютно правдивое описание севастопольских будней. Толстой избежал и плоской фактологии очерка, когда достаточно просто зафиксировать, не делая попытки осмыслять, и риторики проповеди, предполагающей, что смысл, моральный урок ясны без воссоздания самих событий. У него рассказчик и рядом с многочисленными — описанными или просто упомянутыми — участниками обороны, и как бы вознесен над ними, над всей севастопольской панорамой. Наделенная трагическим величием, которое Толстой передал с беспрецедентной точностью и смелостью будничных подробностей, эта панорама поражает и широтой, и полным отсутствием патетики. Все подчинено принципу достоверности, стремление к правде главенствует в каждом эпизоде. И получается внешне безыскусный рассказ для близких. А за этим рассказом — правда о вечном, о важнейшем в человеческом опыте: о самозабвении героизма, бескорыстии подвига, об определяющих качествах русского характера — простоте и упорстве. О страдании и достоинстве. Об ужасе войны. О смерти.
Единственным предшественником Толстого, воссоздавшим войну в ее реальном облике, был высоко им ценимый Стендаль. У них обоих война воссоздана такой, как ее переживает и осознает рядовой участник — мечтатель Фабрицио из «Пармского монастыря», бежавший к своему кумиру Наполеону, чтобы очутиться сразу под Ватерлоо, или юнкер Пест, очень гордый тем, что, не струсив, провел ночь в блиндаже на Пятом бастионе, а потом оказавшийся в атакующей колонне, когда предстояло пустить в дело штыки. Фабрицио жаждет «победить или умереть с человеком, отмеченным судьбою», но тот бесконечный день при Ватерлоо запомнился ему только непрерывным грохотом пушек, из-за которого было так страшно и так больно ушам, стонами раненых, хрипом умирающей лошади — как она билась, запутавшись в собственных кишках! — причитаниями маркитантки над красавцем-кирасиром, когда ему отнимали ногу, бегством от едва его не зарубивших пруссаков. Историки литературы, оценив новаторство Стендаля, назовут созданную им в романе картину Ватерлоо примером «ограниченного поля изображения», которое получается намного более правдивым, чем прежний взгляд с высоты птичьего полета. Так и у Толстого: подобно Фабрицио, Пест тоже видит и осознает только происходящее с ним самим или совсем рядом, и для него, самонадеянно себя считавшего после той ночи на бастионе чуть ли не героем, война оказывается каким-то непостижимым, ужасным, но неизбежным делом. Нужно куда-то бежать и зачем-то кричать, потому что бегут и кричат все, и не улавливается хотя бы общий контур сражения, но вдруг возникает в темноте чья-то фигура, и штык упирается во что-то мягкое, и вот уже солдат снимает с убитого француза сапоги. Он действует словно в забытьи, но как только закончилась вылазка, в которой Пест невольно отличился, все для него вдруг выстраивается в логическую цепочку, и вот уже, беспардонно привирая, он сочиняет банальную историю про свое бесстрашие, точно бы настоящая правда войны постыдна, а необходимы одни легенды о ней, окрашенные скверной театральностью.