«Всякий политический момент народной жизни вызывает и в литературе явления ему соответствующие, — заключал Боткин, — но из них остаются только те, которые стоят выше этих моментов». Поэзия никуда не исчезнет, пока не иссякли «внутренние, живые силы России», поддерживающие в ней способность творчества. Разве не доказывают это повести самого Толстого? Пусть их резонанс вовсе не так велик, как общественный отклик на щедринские обличения, но «где же поэтические произведения существуют для большинства»? Да и не к чему писателю беспокоиться, что о нем думает публика в своем нынешнем увлечении тенденциозной словесностью. «Напишите-ка Ваш Кавказский роман так, как Вы его начали, — и Вы увидите, как Щедрины и Мельниковы тотчас будут поставлены на свои места».
«Кавказский роман» — это «Казаки», которые будут окончены только через пять лет и подтвердят слова Боткина о том, какое место уготовано Толстому в русской литературе. «Казаками» подтвердилось. Однако само это письмо произвело не тот эффект, на который надеялся его писавший: у Толстого вдруг появился план чисто художественного журнала, который спасал бы «вечное и независимое от случайного, одностороннего и захватывающего политического влияния». В ответном письме он доказывает, что его идея хороша и осуществима. Публика уже устает от «направлений». Журнал станет «учителем вкуса, но только вкуса», а читатели с благодарностью воспримут эти уроки.
Лучше понимавший литературную ситуацию Боткин остудил этот энтузиазм. Затея с журналом не осуществилась, но мысль о нем возникла у Толстого не случайно. Это был результат его сближения с «бесценным триумвиратом», которое становилось все теснее по мере того, как он охладевал к «Современнику».
Помимо Боткина, «триумвират» включал в себя Дружинина и Анненкова, а само это определение впервые появилось еще в начале 1857 года в письме Толстого из Москвы к находившемуся в Петербурге Дружинину. Видимо, Толстой уже прочел в «Библиотеке для чтения» дружининскую статью с похвалами ему, а также Писемскому и Островскому, как писателям, оставшимся в стороне от «гоголевского» направления, как его трактовал Чернышевский.
В тот свой приезд в Москву Толстой довольно много общался со славянофилами и вынес впечатление, что они «тоже
К Толстому славянофилы, особенно старик Аксаков, отнеслись радушно, сразу поверив в его дарование. Самому ему по прошествии нескольких лет они сделаются душевно более близкими, чем либералы и западники, но пока родства с ними он не чувствует. «Триумвират» какое-то время он считает наиболее приемлемым для себя литературным кружком. Впрочем, ненадолго.
Дружинин, душа этого кружка, обладал безупречным художественным чутьем и категорически отвергал всякие регламентации, насаждаемые Чернышевским. К тому же он был большой бонвиван, обожавший предаваться «чернокнижию», как на его языке именовались пиры в обществе гризеток, — Толстого, в молодости совсем не чуждого подобным развлечениям, это должно было привлекать. В своем дневнике Дружинин самым милым ему существом называет девицу, не знающую грамоты, зато умеющую любить — да так, что без трех, а то и четырех новых любовников каждый месяц обходиться она не в состоянии. Капризы этой Саши Жуковой, совершенно его очаровавшей, для Дружинина материя не менее важная, чем литературные споры или перевод шекспировского «Лира». Появившийся в Петербурге Толстой сразу ему понравился: «превосходнейший господин, истинный русский офицер, с превосходными рассказами, чуждыми фразы, и самым здравым, хотя и не розовым взглядом на вещи».
В дневнике Дружинина мелькают записи, вполне добродушные, об обедах в шахматном клубе и в Hotel Napoleon, о кутежах Толстого с цыганами, о его мотовстве и «нравственном безобразии». Дружинин в рукописи читает «Юность», делая несколько замечаний, которые Толстой с благодарностью принимает. Пользуясь тем, что «обязательное соглашение» становится обязательным только с весны 1857 года, Толстой успевает напечатать у Дружинина свой рассказ «Разжалованный» (там же, в «Библиотеке для чтения», затем появятся «Три смерти»).