А самому Шаляпину, чувствовавшему себя скованно и напряженно, было страшно: «А вдруг Лев Николаевич спросит меня что-нибудь, на что я не сумею как следует ответить?». И все же, певец запомнил подробности: «По деревянной лестнице мы поднялись на второй этаж очень милого, уютного, совсем скромного дома, кажется, полудеревянного. Встретили нас радушно Софья Андреевна и сыновья – Михаил, Андрей и Сергей. Нам предложили, конечно, чаю, но не до чаю было мне. Я очень волновался. Подумать только, мне предстояло в первый раз в жизни взглянуть в лицо и в глаза человеку, слова и мысли которого волновали весь мир. До сих пор я видел Льва Николаевича только на портретах. И вот он живой! Стоит у шахматного столика и о чем-то разговаривает с молодым Гольденвейзером. Я увидел фигуру, кажется, ниже среднего роста, что меня крайне удивило, – по фотографиям Лев Николаевич представлялся мне не только духовным, но и физическим гигантом – высоким, могучим и широким в плечах… Моя проклятая слуховая впечатлительность (профессиональная) и в эту многозначительную минуту отметила, что Лев Николаевич заговорил со мною голосом как будто дребезжащим и что какая-то буква, вероятно, вследствие отсутствия каких-нибудь зубов, свистала и пришепетывала!.. Я это заметил несмотря на то, что необычайно оробел, когда подходил к великому писателю, а еще более оробел, когда он просто и мило протянул мне руку и о чем-то меня спросил, вроде того, давно ли я служу в театре, я – такой молодой мальчик… Сережа Рахманинов был, кажется, смелее меня, но тоже волновался и руки имел холодные. Он говорил мне шепотом: “Если попросят играть, не знаю как – руки у меня совсем ледяные”. И действительно, Лев Николаевич попросил Рахманинова сыграть. Что играл Рахманинов, я не помню. Волновался и все думал: кажется, придется петь».
Совсем струсил Федор Иванович, когда Лев Николаевич попросил его спеть: «Помню, запел балладу “Судьба”, только что написанную Рахманиновым на музыкальную тему Пятой симфонии Бетховена и на слова Апухтина. Рахманинов мне аккомпанировал, и мы оба старались представить это произведение возможно лучше, но так мы и не узнали, понравилось ли оно Льву Николаевичу. Он ничего не сказал. Он опять спросил: “Какая музыка нужнее людям – музыка ученая или народная?”. Меня просили спеть еще. Я спел еще несколько вещей, и между прочим песню Даргомыжского на слова Беранже “Старый капрал”. Как раз против меня сидел Лев Николаевич, засунув обе руки за ременный пояс своей блузы. Нечаянно бросая на него время от времени взгляд, я заметил, что он с интересом следил за моим лицом, глазами и ртом. Когда я со слезами говорил последние слова расстреливаемого солдата: “Дай бог домой вам вернуться”, Толстой вынул из-за пояса руку и вытер скатившиеся у него две слезы. Мне неловко это рассказывать, как бы внушая, что мое пение вызвало в Льве Николаевиче это движение души; я, может быть, правильно изобразил переживания капрала и музыку Даргомыжского, но эмоцию моего великого слушателя я объяснил расстрелом человека. Когда я кончил петь, присутствующие мне аплодировали и говорили мне разные лестные слова. Лев Николаевич не аплодировал и ничего не сказал».
Софья Андреевна попросила Шаляпина не подавать виду, что он заметил у Толстого слезы: «Вы знаете, он бывает иногда странным. Он говорит одно, а в душе, помимо холодного рассуждения, чувствует горячо». Но певца волновало: понравился ли «Старый капрал» старому писателю? Софья Андреевна успокоила его: «Я уверена – очень!». Тут скованность немного оставила Шаляпина: «Я сам чувствовал милую внутреннюю ласковость сурового апостола и был очень счастлив». А сыновьям Толстого, таким же молодым, как и он, уже все это наскучило: «Послушай, Шаляпин, если ты будешь оставаться дольше, тебе будет скучно. Поедем лучше к Яру. Там цыгане и цыганки. Вот там – так споем!». Так и порешили, час спустя они слушали цыганский хор.
По-прежнему много времени писатель проводит за письменным столом. Одним из последних романов Толстого, запечатлевших Москву, было «Воскресение», законченное 15 декабря 1899 года. Стремясь наиболее точно отразить быт тюрьмы, Лев Николаевич горит желанием «самому лично видеть арестантов в их обыденной жизни в тюремной обстановке» Бутырской тюрьмы. Но ничего не выходит. В Бутырках он уже побывал в 1895 году, навещая одного из заключенных. Теперь же в Хамовниках он читает роман тюремному надзирателю И.М. Виноградову, слушая его замечания. В апреле 1899 года писатель направляется к Бутырской тюрьме, чтобы пройти с конвоируемыми заключенными пешком до Николаевского вокзала, дабы описать в романе эту дорогу.