Все это он рассказал психиатру? Где там! Тот ведь разболтал бы все полиции и суду, если не журналистам — и что бы сделали «эти свиньи»? Почему он тогда доверился мне? «Потому что вы — человек». Откуда он знает?
— Знаю, что вы не стучите, и что этим бестолочам арестантским тоже не расскажете.
Я сказал ему, что знаю о его тщательно скрываемых постукиваниях на сокамерников. Это его опять поразило. Сначала он отнекивался, потом объяснил особые причины оказываемого на него давления (жалкий вымысел, что ему грозили повешеньем уже после вынесения приговора), наконец, сдался — голая месть сокамерникам, обижавшим его. Это согласовывалось с его характером. Поскольку во время моего «следствия» он привязался ко мне, как к клоаке своих исповедей и признаний, которые, вероятно, чем дальше, тем больше становились для него привлекательными и даже необходимыми, он был очень разочарован, когда после составления прошения я его отставил.
Дело в том, что в любом садисте спрятан и мазохист, пусть и подсознательно, и мне кажется очень разумным, что древние греки садизм и мазохизм именовали общим именем «алголагния». Садизм мне казался давлением на собственные нервы посредством давления на чужие, а мазохизм — прямым давлением на собственные нервы или давлением на свои нервы посредством чужих.
Я заметил, что он начал враждебно относиться ко мне. Я знал, что рано или поздно он отомстит мне. Во время событий, которые не заставили себя ждать, я, посмотрев ему в лицо, понял все.
Дошло именно до «взрыва» в рукотворном Майами-Бич. Трое надзирателей ворвались в камеру для тщательного обыска — сначала личного, потом нас поставили к стене и осмотрели все предметы в камере — постели, коробки, тряпки, даже заглянули за плинтуса. Но эпицентром были я и Сильво, этого они скрыть не могли. (Сильво «обидел» поджигателя тем, что я, по мнению того, занимался им больше, поэтому он также стал объектом мести.)
У нас отобрали все сигареты — ради здоровья.
Взяли мои книги, листочки и карандаш — потому что я только порчу себе глаза.
Конфисковали у Сильво приборы для педикюра, поскольку такие вещи запрещены.
Уплыло все наше богатство.
Однако поджигателю, на удивление, оставили его мешочек с таблетками. В больнице после операции он стал наркоманом, глотал все таблетки, которые попадались ему под руку, больше всего любил кофеин и кодеин.
Через несколько дней после этого у поджигателя страшно разболелся живот. Сильво насмешливо мне подмигнул, но я не мог понять, что именно он мог подсыпать тому в еду, что могло бы повредить наркоману. Поджигатель почувствовал неладное и по собственной просьбе был перемещен в другую камеру.
Сильво не хотел рассказывать, что он предпринял, даже под серьезным нажимом. Да и времени у меня оставалось немного — меня переместили.
Цепи на руки, намек надзирателя о близящейся амнистии, и в путь. У Сильво на глаза накатились слезы.
Позже он меня выдал — это я в любом случае принимал в расчет. Из одиночки для умирающих в новом выстроенном отделении для заключенных в госпитале он перед смертью послал мне через все барьеры листочек с просьбой, чтобы я его перед концом простил. На кровати нашли привязанную тряпочку с надписью (химическим карандашом): «Здесь умер Сильво Подкрайшек».
Новое окружение, опять одни больные хотя и в обычном отделении, но с разрешением лежать днем, несколько новых знакомств, несколько старых знакомых.
Так кружатся планеты, то приближаясь друг к другу, то отдаляясь. Повторения.
Но здесь мне повезло очень быстро установить связь с внешним миром. У одного из заключенных был свояк, надзиратель корпуса, приносивший ему колбасу, копчености и сухари, иногда даже бутылку вина. Надзиратель во время войны был партизаном, а его свояк — домобранцем. Во время войны домобранец защищал партизана, некоторое время скрывая его у себя дома (во время карательных операций), а после войны партизан — домобранца, так что того даже не арестовали. Сейчас этот сидел за какие-то растраты. Мы быстро узнали, кто все-таки стукач.
Меня несколько раз допрашивали, но не было ничего изнурительного. Скорее я назвал бы это прощупыванием пульса. О том времени пусть говорят отрывки из тайком пронесенных, еще сохранившихся писем.