Встреча была назначена. Он всего лишь чуть-чуть опередил развитие событий. Увы, не настолько, насколько хотел. И не настолько существенно, что бы изменить их ход. Впрочем, он был реалистом — ход событий был предопределен до него. Повлиять на конечный исход было невозможно, но попробовать одержать несколько мелких побед — почему бы нет? Например, попытаться вытащить Андрюшу. Уже то, что ему не было отказано во встрече, говорило о многом. В принципе, премьер-министр мог просто сказаться занятым — мало ли у него важных и безотлагательных государственных дел? Марусич был, конечно, не последним человеком в стране, но свою значимость был несклонен преувеличивать. Невелика шишка, право слово.
Можно ли было предположить, что Иван Павлович не знает о чем пойдет речь? Вряд ли. Скорее всего, знает. И, намеренно, согласился не оттягивать беседу. Еще, будучи губернатором, он установил жесткий регламент доступа к собственному начальственному телу и получить его аудиенцию, если он того не хотел, было сложнее, чем попасть на прием к Папе Римскому.
Такое быстрое согласие означало одно — Иван Павлович не хочет оставлять за спиной недосказанности. И непредсказуемого, достаточно влиятельного Михал Михалыча. Но вовсе не означало, что он уступит хотя бы пядь своей земли. Скорее — наоборот. Характер Ивана Павловича Марусич знал достаточно хорошо — один город, много точек соприкосновения — от деловых интересов до общих знакомых. И, хотя Иван Павлович очень сильно, можно сказать, кардинально, изменился за время своего стремительного взлета к вершинам бюрократической власти, но некоторые особенности личности, особенно полезные в новой ипостаси, сохранил неизменными.
Да, драки господин Кононенко не боялся никогда. Это не было показной демонстрацией безумной храбрости, напротив, в нужный момент он умел «склонять выю» и стелиться по земле ужом. Но, если наступало время броситься вперед, лязгая зубами, если Иван Павлович чувствовал, что противник слабее его или может оказаться слабее при определенных обстоятельствах, то он умел такие обстоятельства создать и сомкнуть челюсти на чужой шее в мертвый замок.
— Качество в равной степени полезное, как для политика, так и для бизнесмена, — подумал Марусич, недобро усмехнувшись. — То, что он так, с ходу, согласился встретиться со мной, верный признак того, что он чувствует мою слабину. Где-то я прокололся, допустил оплошность и теперь не представляю для него опасности. Но и легкой добычей он меня не считает, но это, скорей, по старой памяти.
«Мерседес» Марусича пробирался через автомобильную толкотню центра Киева, и Михал Михалыч, глядя через затемненные стекла наружу, в очередной раз отмечал, что машин становится все больше, едут они все медленней, а в районе, где напротив Бессарабки, в широкий, просторный Крещатик вливается бульвар Шевченко, пробка, вообще, была явлением постоянным. Киев из столицы провинции превращался в метрополию, стыдливо пряча за зеленью каштанов и акаций, изъеденные язвами неухоженности фасады старинных зданий, старался, пока тщетно, придать себе некоторую видимость «европейскости».
А Марусич любил старый Киев, с его тысячелетней историей и старческими пигментными пятнами на теле. Ему нравился запах прелых листьев в парках, старомодные скамейки и ветхие домики Подола. Как человек разумный, Михал Михалыч понимал, что изменения неизбежны. Что в этом виде город доживает последние годы и скоро, совсем скоро, словно старая актриса, которой очень хочется выступить в роли инженю, он будет выглядеть совсем не так, как сегодня. Это будет хорошее «не так», но, все-таки — не так.
Марусич вряд ли бы стал объяснять кому-то, почему ему нравятся старые липы и каштаны, засыхающие, в совершенно особенных, старых киевских двориках. Постеснялся бы, боясь показаться сентиментальным, признаться в том, что чистота и холеность европейских улиц, трогает его куда меньше, чем родная грязь и киевские коты, шмыгающие вдоль переполненных мусорников в лунную ночь. Каждый, в конце концов, имеет право на собственные странности.
Михал Михалыч вырос в таком дворе, правда, не в Киеве, в Днепропетровске, но в этом случае, столь незначительная географическая разница значения не имела. На веревках сушилось белье, во дворе пили чай, в беседке играли в домино, гремя «костями» по крашеным доскам стола. Кто сравнительно недавно вернулся с фронта — с конца войны только семь лет прошло, кто из эвакуации, кто из лагерей. А кто не вернулся. Из окон доносились жизнерадостная ругань, музыка из радиоточек, песни и смех. Пахло борщом и вываркой с бельем, котлетами. А когда цвела сирень — пахло только сиренью, ничем больше. Иногда, ночью, из раскрытых окон раздавались сладкие стоны и скрипы панцирных сеток, иногда кто-то плакал, горько и протяжно. А иногда — скрипела игла патефона по черному винилу, и над сумеречным двором плыл хрипловатый, чуть искаженный записью, женский голос.