И Реджинальд в самом деле увидел… но вовсе не то, в чем Нелли собиралась убедить его. Вот в этом-то и заключается разница между человеком умным и человеком, о котором этого не скажешь: первый, даже будучи далек от истины, все же ничего зря не разрушит, не разобьет; он проберется между самыми хрупкими предметами в комнате чужой души так же изворотливо, как кошка между хрустальными бокалами. Реджинальд не питал никаких подозрений, не знал ровно ничего, но при этом он ни разу не задел Нелли бестактным жестом или словом. Все его поступки, то, как он обнимал Нелли при встрече, садился подле нее, говорил — не о любви, бросавшей их в объятия друг друга, а о диких животных, ленивцах и пантерах, — доказывали, что он прекрасно понимает, насколько тяжела и запутана жизнь женщины, имеет она сына или не имеет; понимает, что наш мир, это восхитительное местечко, на самом деле мрачное и презренное временное обиталище. Вот отчего, не ведая о нависшей угрозе, он решительно отворачивался от этого мира и заводил речь об их любви, о неприкаянной любви, которая никак не могла найти себе место и воплощение среди людей.
Глава седьмая
Реджинальда просветили на счет Нелли не анонимное письмо и не случайная встреча. Не прозрел он также истину и путем рассуждений от противного, помогающих математикам доказывать равенство треугольников или совпадение линий. Просто над его безмятежным счастьем вдруг нависло что-то вроде тучки, — такие всегда возникают над счастьем, отвоеванным у судьбы и бросившим ей вызов. Реджинальд и Нелли были обязаны своим счастьем лишь самим себе, они сотворили его собственными руками, оно не имело никакого отношения к парижским жителям, к парижским любовям; оно стало их гордостью, гордостью тайной, но наделившей их могуществом богов, не сравнимым с жалким людским счастьем. Итак, с Реджинальдом случилось именно то, что случается со счастливцами и гордецами, то, что постигло Эдипа и Гигеса[12]… В своем тщеславии, в своем довольстве он стал единственным виновником разоблачения, которым судьба, вполне вероятно, и пренебрегла бы как делом недостаточно возвышенным.
Однажды, идя на свидание, Реджинальд попробовал представить себе, какое открытие могло бы причинить ему самое сильное горе, и сформулировал его для себя следующим образом: невыразимая сладость романа с Нелли — это замок на песке, во всей этой истории он — наивный простак, а Нелли — отъявленная лгунья. Он сам посмеялся над подобным предположением. Лето было в разгаре, розы в парках цвели и благоухали. Триумфальная арка, коварно атакованная сбоку палящим солнцем, противостояла ему с невозмутимым спокойствием каменного мастодонта. Реджинальд вдруг почувствовал, что его счастье подобно этим розам, этому монументу: цветы произрастали на перегное, Триумфальная арка поднялась над могилой, — вот что нашептали ему тем вечером в один голос и едко-остроумный Вийон и романтичный Прюдом. Разумеется, Реджинальд не собирался продолжать эту аналогию. Но ведь известно, как соблазнился сей опасной игрой Эдип, однажды сказавший себе: «Самое необычайное, что может со мною произойти, это если бы моя жена оказалась моею матерью, а этот старый ворчун, от которого я наконец избавился, был бы моим любимым отцом, а дочь моя — сестрой, а нежная девичья грудь моей дочери — грудью моей сестры, а отец — дядей…» Вот и Реджинальд подумал: «Самое невероятное, это если наша любовь, воплощение чистоты, искренности, преданности, на самом деле — смесь лицемерия, продажности и разврата; если непорочные уста Нелли принадлежат не мне одному, а многим мужчинам; если из этих уст исходят не те простые правдивые звуки, какие слышатся в пении скрипки, а хитроумные, лживые выдумки; если рука Нелли…» Короче сказать, ему вдруг примерещилось то, что было невообразимо, невозможно… То, что было правдой.
Реджинальд все еще посмеивался над собственными фантазиями, когда в конце свидания, не выпуская Нелли из объятий, сказал ей:
— Послушай, Нелли, а ведь я все знаю.
— Вот как? — откликнулась она.
— Да, со вчерашнего дня я знаю все.
— Прекрасно, — ответила Нелли.