Саму Марину играла Хмелева. Ярославцевой («тоже кадр Эсмеральдыча») же отдали роль Барбары (Варвары, Варьки) Казановской. Казановскую Ковригин придумал. То есть была реальная Барбара Казановская, гофмейстерина, она с Мариной прибыла в Москву, с ней же прошла дорогу мытарств до Астрахани. Но в бумагах Барбару-Варвару называли «старой женщиной», а Ковригин омолодил её и произвел в ровесницы Марины. И по прихоти юного, а потому и наглого драматурга, озабоченного, между прочим, и сюжетными ходами, стала Казановская подругой и соперницей Марины. Уже после первых эпизодов спектакля опасения Ковригина насчет дилентантизма здешних звёзд («небось, из самодеятельности») исчезли. И Хмелёва, и Ярославцева были хороши. Поначалу в ухе Ковригина будто бы поселился чистильщик обуви Эсмеральдыч и стал подзуживать: «А кто лучше-то? На кого ставить-то будешь, проезжий из Сыктывкара в Оренбург, а потом и в Аягуз? А?» Но вскоре подзуживания притихли. Эсмеральдыча в театр не допустили. Не достал билета. Хмелева оказалась тоненькой (опять же примем во внимание свойства бинокля), истинно подростком, могла бы прожить и заскучать на песочницах травести до ролей старушек, но для травести она была слишком высока. В день убиения Гришки Отрепьева погромы поляков продолжились, естественно, следовало растерзать и его жену. Толпа мужиков (среди них были и приглашенные в спектакль мясники городского рынка, а возможно, и торговцы зеленью оттуда же) бросилась в покои царицы. Марине повезло. Полячки, барышни и дамы, из её окружения (группа поддержки баскетболистов и с ними Древеснова), успевшие лишь, и то не все, натянуть юбки на ночные рубашки, простоволосые, без макияжа, то есть без румян и белил, без украшений, были для победивших заговорщиков «все как на одно лицо». Но формы их тел не могли не вызвать практического интереса. Погромщики от души поворовали, но убивать полячек не стали, а занялись плотскими удовольствиями. С силовыми, правда, принуждениями. Марину от бесчестья спасла юбка Казановской. В жизни Марина Мнишек была маленькой, в прощальный день своего московского Веселия спряталась под юбку гофмейстерины, там и отсиделась. И Ярославцева-Казановская виделась женщиной рослой, но Хмелёва, хоть и тоненькая, спрятаться под её юбкой никак не смогла бы. И началась сцена из мюзикла с прятками, ритмическими движениями, чуть ли не танцами, хорами (не все в массовке были с рынка, но и торгаши не мешали), сцена, не предусмотренная ни историей, ни Ковригиным. Но и она криков протеста Ковригина не вызвала. Его к тому времени увлекли и Хмелёва, и Ярославцева. И волновали Ковригина их голоса. В особенности голос Хмелёвой, как будто бы облику её несвойственный. Впрочем, редкостью такие несоответствия не были. Ковригин знал актрису в возрасте, на неё, сморщенную коротышку, на сцене и в жизни смотреть было противно. Однако её исправно приглашали озвучивать молодых сексапильных обольстительниц, порой и в эротических киносюжетах «Плейбоя». Люди, не видавшие её, могли посчитать, что она и есть секс-бомба и женщина-вамп. Тоненькая и будто хрупкая Хмелёва, казалось, должна была бы звенеть хрусталём, но нет, если бы она пела, смогла бы исполнять роли в операх Верди и Вагнера, побыла бы и Пиковой дамой у Чайковского. Что значит – если бы она пела! Она и пела. По дороге в Тушино, сначала радостно – в надежде на встречу с ожившим царем Дмитрием, потом, узнав о его подмене, – печально, со слезами горючими, с бабьим причитанием даже. Пела и ещё. И одна, и с окружением, дамским, и казацким. Случаются совпадения и несовпадения запахов и звуков, решающие в отношениях и животных, и людей. Звуки голоса Хмелёвой никак не раздражали Ковригина, даже когда Марина Мнишек, особенно в калужских сценах, вздорно вскрикивала, проявляя себя капризной бабой. «Хоть уши затыкай! – думал Ковригин, ощущение непредвиденной опасности тормошило его. – Этак и в плен попадешь! Не хватало ещё!..» Тембр и диапазон интонаций позволяли Хмелёвой (Е., значилась она в программке, Елена, что ли, или Евгения, не Евлампия же, да хоть бы и Евлампия, но лучше бы всё же – Елена) проявлять разнообразие свойств героини. Вот после погрома Марина мечется поникшая, дрожащая, и голос у неё дрожит, стонет, косуля подраненная. А в следующем эпизоде (погромщики боярами утихомирены) человек от бояр требует у Марины её драгоценности. Марина уже не косуля, вдова, умеющая себя держать, царица, прямая, дерзкая, говорит резко, не говорит – молвит:
– Вот мои ожерелья, жемчуг, цепи, браслеты, оставьте мне только ночное платье, в чём бы я могла уйти к отцу. Я готова вам заплатить и за то, что проела у вас с моими людьми.
– Мы за проесть ничего не берем, – услышала в ответ. Вслед за Мариной были отправлены к её отцу пустые сундуки. Боярский юмор…