Мы отмечали в последней главе, что чувство контраста между счастьем божеств и жалким состоянием человека вылилось для греков в два направления.
Первым было желание избавления. Ах! Покинуть сей мир, вознестись к небу, стать похожим на богов и разделить их блаженство! Эти идеи φυγή (вознесения) и όμοίωσις θεώ (уподобления богу) доминировали у Платона в период от Федона до Теэтета. Но и в Тимее они не исчезают: чтобы поставить движения души в согласие с движением небесных тел, чтобы подойти к созерцанию звезд, нужно забыть на миг о хрупкости и текучести вещей земли, погрузиться в вечное.
Вторая традиция — страстная тяга к Богу, и мы уже видели в этой связи, что Зевс принимает два аспекта. В одном аспекте он — справедливый бог, гарант вечной справедливости:
Сам я твердо убежден, что представление о вечных законах Зевса, никогда не меняющихся, незыблемо пребывающих в эфире, явилось прототипом высших идей Платона — вечных сфер блага, красоты и истины, которые души созерцали в небесах до их падения на землю. Если это так, можно обнаружить прямую связь между одним из замечательных верований пятого столетия и учением, принесшим огромную известность Платону.
В другом аспекте Зевс является как скрытый Бог, чьи пути неисповедимы или в лучшем случае трудно постижимы; здесь союзом с Богом становится союз с божественной волей, смиренная вера в Божий промысел. Мы уже наблюдали появление этой прекрасной идеи в конце еврипидовского Геракла. Тот же мотив выражен в заключительных страницах Тимея и в реакции Платона на мнение юноши в Законах. В конце концов, чем может быть жизнь в согласии с Богом, если не принятием Божьей воли? И как человек может принять ее иначе, чем убедив себя, что то, чего хочет Бог, является мудрым и хорошим, поскольку именно Бог желает этого? Поскольку Он должен служить причиной блага? Поскольку этот окончательный порядок, который остается скрытым от меня, является истинным порядком вещей, будучи, как он есть, промыслом Божьим? Я покажу вскоре, какое значение эти идеи имели для этики стоиков и как через нее они повлияли на всю языческую мудрость. Я также покажу, как у Клеанфа, у Марка Аврелия они приобретают специфически религиозную форму. Пока что я удовлетворюсь указанием на то, что эта доктрина смирения[108]
нашла свое первое философское выражение именно у Платона, хотя уже до него она была естественным продолжением присущих греческой душе смелости и благородства — той греческой душе, которая, не будем этого забывать, выковала идеал героя.IV. Стремление к отрешенности
Все живущие духовной жизнью хорошо знают, что Бога нельзя обрести, если не удалиться от внешней суеты и не предаться созерцанию в тихом, уединенном месте. Примеры этого можно будет увидеть в следующих четырех главах. Луций, герой романа Апулея, уединяется в храме Исиды и проводит целый день перед образом своей любимой богини. Аристид уходит в святилище Асклепия в Пергаме, чтобы внимать откровениям своего бога. Марк Аврелий говорит (IV. 3, 1): «Ищут себе уединения в глуши, у берега моря, в горах. Вот и ты об этом тоскуешь».[109]
А в Герметическом корпусе сказано (IX. 9): «Каков же человек, отче, — спрашивает Гермеса его ученик Тат, — кто обладает знанием и божественен?» И Гермес отвечает: «Тот, кто мало говорит и мало слушает; проводить время в спорах и внимать слухам, сын мой, это борьба с тенями, ибо Бог-Отец-Благо не высказываем и не слышим».[110]Прежде чем исследовать существовавшую в эллинистическую и греко-римскую эпохи личную религию, полезно пронаблюдать развитие этого понятия отрешенности, уединения.[111]
Для него в греческом языке есть особое слово — anachorein. «Уединиться в себе самом» — это апа-chorein eis heauton. Человек, отрешившийся от мира, называется анахоретом. Мы проследим эволюцию этих слов начиная со II в. до н. э. Перемены в их значении позволят нам увидеть перемены в характере тех, кто пользовался ими. Прежде всего возьмем anachorein в абсолютном смысле.«Anachorein»