— Договорились, но что-то не заметно, чтобы вы с ними разобрались, Кирилл Александрович, — Кулич выговаривает визгливым громким тоном.
И на нас оглядываются.
Смотрят.
— У кого-то гистология должна начаться, — я перевожу взгляд на затихших студентов, и намёк они понимают сразу.
Исчезают.
Испаряются, пока Кулич прожигает ненавистью меня.
— Они вели себя непозволительным образом, — он цедит сквозь зубы, кривит побелевшие от гнева губы.
— И они уже ответили за это, — тихое бешенство я игнорирую, стряхиваю его руку с рукава моего пальто. — Мне пора идти. Всего хорошего, Руслан Матвеевич.
Вот только хорошего не получается.
Кулич догоняет меня на лестнице, останавливается в подножии и, задирая голову, выговаривает, глумливо и скабрезно:
— Создается ощущение, Кирилл Александрович, что у вас к некоторым студентам — или лучше сказать студенткам? — личное отношение…
Жирный намек.
Пошлый.
И можно только порадоваться, что кроме нас никого нет. Никто не слышит и не видит, как я спускаюсь, останавливаюсь в шаге от Руслана Матвеевича и руки в карманы ещё не снятого пальто, дабы не съездить по ухмыляющейся роже, прячу.
— У меня ко всем своим студентам личное отношение, Руслан Матвеевич. И вам в эти отношения лучше не соваться.
— Угрожаете?
— Предупреждаю, — я улыбаюсь холодно. — Моих студентов трогать нельзя.
Им и так не повезло с преподавателем.
Три
Мир белеет.
И колкий ветер вальсирует снежинки.
Рисуется сказочный узор на стекле. Исчезает вечерний город с миллиардами огней и сотней разноцветных гирлянд на деревьях парка, пропадает из видимости.
А я создаю видимость раскаянья:
— Рит, так получилось…
— У тебя всегда так получается, Лавров! — Рита-Маргарита злится.
Бушует справедливо.
Поскольку этот вечер мы планировали провести вместе, и столик в ресторане уже был заказан, но назначенная на шесть вечера отработка для самых хвостатых и бездарных затянулась до полдевятого вечера.
Столик же был зарезервирован на девять.
И мысль, что телефон ещё не разрывается от звонков Риты, которая ждёт дома, постигла меня только на середине дороги.
Заставила выругаться.
Осознать, что телефон остался на столе.
И на кафедру, разворачиваясь на ближайшем светофоре, пришлось возвращаться. Торопиться, перескакивать через ступени и по коридору до кабинета бежать, дабы медленно потухающий экран вибрирующего телефона увидеть.
Взглянуть на тридцать пропущенных.
Усмехнуться криво и тихо звякнувшую связку ключей на стол положить, сесть рядом с ней. Подумать, что всё, баста.
Последняя капля.
И можно звонить Нике, что на Новый год я приеду к ним один, посвящу всё внимание моим племянникам, подарки которым ещё на той неделе мы покупали вместе с Ритой, спорили из-за куклы для Яны и радиоуправляемый вертолет для Яна я отвоевывал.
Но сначала, подойдя к замерзшему окну, я позвонил Рите…
— Я больше не могу, Кирилл, — она вздыхает прерывисто.
Замолкает.
И последней скотиной я чувствую себя сам, даже без её слов и заслуженных упрёков. Без воспоминаний сколько раз прежде отменялся ресторан, заполнялся рабочими звонками вечер и менялись планы на выходные.
— Прости.
— Я оставлю ключи твоей соседке, — Рита говорит тихо.
Отключается.
И домой можно больше не спешить.
Меня теперь там ждёт только Алла Ильинична с ключами и тысячей обеспокоенных вопросов, поэтому уходить я не тороплюсь, рассматриваю оконные узоры и узкую полосу, сквозь которую виднеются светящиеся многоэтажки и край парка.
Слушаю гулкую тишину огромного здания.
Тихое бормотание.
Шаги.
От которых все студенческие байки вспоминаются враз, заставляют нахмуриться, прислушаться и на призрачные звуки, ступая бесшумно, пойти.
До анатомического музея.
И… Дарьи Владимировны Штерн.
Она курсирует в рассеянной светом уличных фонарей темноте, фланирует между стеллажами с препаратами, подхватывает одну из многих банок с органами, отходит к окну и, поднимая тару, вопрошает напыщенно.
Передразнивает:
— Уметь показывать надо на любом препарате, Дарья Владимировна. Что, в операционной также попросишь другой мозг?!
— Дарья Владимировна, у меня что, настолько писклявый голос?
Промолчать не выходит, и в музей я захожу, интересуюсь злобно-вкрадчиво ледяным тоном. Приваливаюсь к стене и глаза на миг закрываю. Сдерживаю звенящее бешенство, что бьёт ударно по вискам и заорать на умнейшую Дарью Владимировну очень хочется.
Поинтересоваться едко, что в столь позднее время ходячий детский сад, не пылающий жаждой знаний, забыл вдруг на кафедре анатомии и как сюда попал, как хватило мозгов на подобные выкрутасы и чем собственно Дарья Владимировна думала.
Впрочем, не думала.
Ходячий детский сад сначала вытворяет, а потом только начинает медленно соображать своей единственной прямой извилиной: во что в очередной раз влипла.
И сейчас она сначала подпрыгивает.
А её ойканье тонет в звенящем грохоте препарата, что о бетонный пол ударяется, разлетается осколками и брызгами, расползается по музею удушающей вонью формалина и заполняется напряженной вязкой тишиной.
В которой Дарья Владимировна застывает, вытягивается струной, и поворачивается она ко мне медленно, после паузы.