Массам ныне свойственно состояние предельной развлеченности, поверхностного возбуждения ума, при котором наибольшую ценность приобретают наименее важные вопросы, силы уходят в погоню за пустяками, и наряду с отрицанием главных, основополагающих ценностей царит всеобщее легковерие. Пожалуй, никогда еще человек не был так беззащитен перед обманом, как теперь, когда он мнит себя трезвым скептиком. Его сомнения, заслугой целого хора голосов, направляются только на те предметы, уверенность в которых предохраняет от обмана во всем остальном. Сомнение, скажем, в заповеди «Не произноси свидетельства ложна» освобождает от сомнений во всех случаях склонения к лжесвидетельству… Мы наблюдаем удивительную, невероятную для наших прадедов картину: общество неверующих скептиков оказывается обществом всеобщего и предельного легковерия, причем именно в таких вопросах, в которых оно смерти подобно. В нравственном отношении это общество скептиков определяется шатанием и нетвердостью в вопросе о дозволенном и недозволенном, с явной склонностью предпочитать в качестве дозволенного приятное. О его умственной культуре самым мягким будет сказать, что она склонна к непрестанному понижению уровня и упрощению форм умственной жизни. «Культуру, – говорят мыслящие представители этого общества, – в наше время принято потреблять – что же, надо с этим смириться и предоставить потребителю приятное кушанье»… Скептикам прошлого странно было бы увидеть это общество, «наконец-то освобожденное от идеи Бога» – шатко стоящее на нетвердой почве, колеблемое ветром и притом отчаянно гордое. Из всех наших прадедов один Достоевский верно оценивал события и предупреждал о наступающем царстве нравственной шатости, но за то и был осужден современниками – как клеветник прогресса.
Думаю, что дело прогресса приближается теперь к своему завершению, хотя, по человеческим меркам, до этого завершения еще немало. «Борьба против понятия человека», о которой я говорил выше, достигла многих успехов, однако общество, государство и семья всё еще держатся на объявленных несуществующими основах. Когда дело разъятия, разъединения человека дойдет до конца, когда исчезнет совсем всякое цельное знание о человеке и человеческом и останется только анализ бесконечно малых кусочков и обрывков того, что прежде называли обществом и душой – настанет, я думаю, время обратного движения и жажды цельного знания, вместо сонма наших маленьких знаньиц, добытых путем дробления и разъединения понятий. Наука о человеке и обществе – если тогда еще будет неподчиненная потреблению и производству наука – увидит, что ей, в сущности, больше нечего изучать, что предмет изучения развеялся в воздухе и больше не существует. И тогда будет восстановлено понятие человека. Начнется собирание души и общества из осколков и частиц, на которые их раздробила эпоха… Надо думать, однако, что этого не случится прежде, чем существующее общество и понятие о человеке не будут расщеплены до конца. Только тогда жажда цельной жизни и истины окажется сильнее гордости мелкого всезнания. Настанет когда-то день, когда прекратится собирание фактов, и начнется собирание смыслов.
Это будет нескоро.
***
Герцен заблуждался, так ведь и мы истину в руках пока еще не держим. Хорошо С. Булгакову писать о «душевной драме Герцена», для него все вопросы разрешены. Но вот – Герцен неправ, а вопросы остались, те самые, которые он разрешал так ложно… Сознание того, что люди прежних эпох заблуждались, еще не дает радости. Выработанное и устойчивое представление о смысле мира ушло. Герцен в возможность осмысленного мировоззрения не верил, мы верим – но не имеем. Мы, может быть, заблуждаемся менее, но смысла в своих поступках и судьбах всё так же не видим, а если видим, то «как бы через зерцало в гадании, неясно». А возможное нам касание истины и состоит в цельной и осмысленной жизни, достигаемой полнотой познания и веры. Здесь определения «цельный» и «осмысленный» в сущности выражают одно понятие, так же, как «познание» и «вера», – многостороннее, богатое понятие, которое иначе как описательно нельзя передать.
***