Одна моя московская знакомая рассказывала, что в начале 20-х годов она знала симпатичного еврейского юношу, который увлекался стихами, штудировал Гегеля, был в нее робко и нежно влюблен и подносил ей фиалки. Потом он был очень огорчен, что (по комсомольской путевке) его направили в органы ЧК. А теперь мы назовем имя этого милого, мечтательного мальчика. Генрих Ягода — создатель системы лагерей.
И еще одной стороны надо коснуться. Во всех учебниках (от хрестоматии моего деда «Русские писатели» до современных советских пособий по литературе) «Война и мир» характеризуется как великая патриотическая эпопея. Это, конечно, верно, но с той лишь оговоркой, что нет произведения, где с такой силой развенчивался бы официальный патриотизм, начиная от петербургской патриотки Анны Павловны Шерер, кончая самим Александром I. Стоит лишь вспомнить ту беспощадную иронию, с которой описывается Тильзитское свидание императоров — Наполеона, неожиданно превратившегося в лучшего друга России, и Александра I, — чтобы понять резко отрицательное отношение Толстого к официальному государственному патриотизму.
Другое дело — «дубина народной войны». Здесь взрыв вполне законного чувства — чувства обиды, возмущения несправедливостью. И представители официального патриотизма здесь не при чем — они только путаются под ногами и (своими хитроумными маневрами и сложными тонкими расчетами) способны лишь помешать проявлению этого чувства. Закономерность такого патриотизма Толстой признавал и гораздо позже, в период «непротивления». «Понятно, что при таком положении патриотизм, т. е. желание отстоять от нападения варваров, не только готовых разрушить общественный порядок, но угрожающих разграблениями и поголовными убийствами, и пленением, и обращением в рабство мужчин, и изнасилованием женщин, был чувством естественным», — писал Л. Н. Толстой в 1894 году в своей брошюре «Христианство и патриотизм» (Берлин, 1894, стр. 61–62).
И в этом смысле, конечно, «Война и мир» — патриотическая эпопея. Однако сторонник русской государственности не найдет в этой эпопее ни одной строчки в пользу своего мировоззрения. Государство отвергается Толстым целиком и полностью. И самые симпатичные для него люди те, кто далек от искусственных государственных и политических интересов: княжна Марья, Наташа Ростова и (в какой-то мере) Кутузов.
Ницше когда-то назвал филологию «искусством медленного чтения». Наш анализ романа «Война и мир» сделан на основе если не медленного, то длительного (продолжающегося всю жизнь) чтения романа. И вычитали мы в этом романе следующее:
1. Смерть, любовь, Бог — вот реальности.
2. При глубоком проникновении, однако, смерть тоже оказывается мнимостью, потому что она является лишь возвращением к любви — к Богу.
3. Только через любовь люди обращаются к Богу.
4. Всякое земное величие, не проникнутое любовью и далекое от Бога, есть глупость и мерзость.
5. Государство есть чародейство, проявление злой, вражеской, дьявольской силы.
6. Патриотизм закономерен только в одном случае: когда речь идет о защите своего народа от поработителей.
Все это я нашел на страницах «Войны и мира». Может быть, кто-нибудь не согласится со мной. Это будет вполне естественно: в духовной жизни, как в оптике, «угол падения всегда равен углу отражения».
Несколько лет назад один английский журналист, посетив Ленинград, очень подробно описал город и закончил сожалением: «Как хорошо они жили во времена Анны Карениной».
Действительно, ни в одном другом романе не описана так сочно дворянская домашняя жизнь. Дворянский быт так хорошо сколочен, так крепко спаян, что его чувствуешь почти физически: семья Щербацких, семья Облонских, «дворянское гнездышко» молодых Левиных… Трудно себе представить, что это мир не настоящий, не «всамделешный», что возможна еще какая-то другая жизнь. И вдруг! И вдруг мир этот рушится, и опять, как в «Войне и мире», под Аустерлицем, начинается ощущение нереальности окружающего мира. И там и тут в жизнь вторгается какая-то иная, могучая сила, которая переворачивает мир. Но там это высокое, чистое небо, там это мир, покой, любовь. Здесь это метель, кровь, страсть. Там — это Бог! Здесь — это дьявольщина.
Все было хорошо и просто и слажено — но заговорил могучий жизненный импульс — и тотчас смешались все грани, попадали все преграды. И вместо порядка — хаос, сумбур, метель: «Она чувствовала, что нервы ее, как струны, натягиваются все туже и туже на какие-то завинчивающиеся колышки. Она чувствовала, что глаза ее раскрываются все больше и больше, что пальцы на руках и на ногах нервно движутся, что внутри что-то давит дыхание и что все образы и звуки в этом колеблющемся полумраке с необыкновенной яркостью поражают ее. На нее беспрестанно находили сомнения, вперед ли едет вагон, или назад, или вовсе стоит. Аннушка ли подле нее или чужая? Что там на ручке, шуба ли это или зверь? И что сама я тут? Я сама или другая?» («Анна Каренина», ч. 1, гл. 29).