Все сказанное выше — абсолютно вздорный вымысел, который мог бы опровергнуть даже семилетний ребенок, которого брали в церковь. Во время православной литургии, длящейся 2 часа, имя государя поминалось лишь три раза: на великой ектении, на сугубой ектении и на великом входе. Никаких коленопреклоненных молитв о здравии государя не было. Видимо, у Толстого мелькнуло смутное воспоминание о том, как во времена Севастопольской обороны, когда он был офицером, во время литургии произносились особые молитвы о даровании победы войску.
Далее Толстой говорит, что все молитвы были совершенно непонятны арестантам, не нужны, и литургия являлась для них тягостной, досадной повинностью. Мы не будем возражать. Пусть возражает себе сам Толстой. Предоставляем ему слово:
«В церкви всегда было мало народа: Наташа с Беловой становились на привычное место перед иконой Божией Матери, вделанной в зад левого клироса, и новое для Наташи чувство смирения перед великим, непостижимым охватывало ее, когда она в этот непривычный час утра, глядя на черный лик Божьей Матери, освещенный и свечами, горевшими перед ним, и светом утра, падавшим из окна, слушала звуки службы, за которыми она старалась следить, понимая их… Молитвы, которым она больше всего отдавалась, были молитвы раскаяния. Возвращаясь домой, в ранний час утра, когда встречались только каменщики, шедшие на работу, дворники, выметавшие улицу, и в домах еще все спали, Наташа испытывала новое для нее чувство возможности исправления себя от своих пороков и возможности новой, чистой жизни и счастья.
Когда молились за воинство, она вспоминала брата и Денисова. Когда молились за плавающих и путешествующих, она вспоминала князя Андрея и молилась за него, и молилась за то, чтобы Бог простил ей то зло, которое она ему сделала. Когда молились за любящих нас, она молилась о своих домашних, об отце, матери, Соне, в первый раз теперь понимая всю вину перед ними и чувствуя всю силу своей любви к ним. Когда молились о ненавидящих, она придумывала себе врагов, чтобы молиться о них… Окончив ектенью, диакон перекрестил вокруг груди орарь и произнес: „Сами себе и живот наш Христу Богу предадим“. „Сами себе Богу предадим“, — повторила в своей душе Наташа. „Боже мой! Предаю себя Твоей воле“, — думала она. „Ничего не хочу, не желаю, научи меня, что мне делать, как употребить свою волю! Да возьми же меня, возьми меня“, — с умиленным нетерпением в душе говорила Наташа, не крестясь, опустив свои тонкие руки и как будто ожидая, что вот-вот невидимая сила возьмет ее и избавит от себя, от своих сожалений, желаний, укоров, надежд и пороков…». (Л. Н. Толстой. Полное собрание сочинений, т. II, Москва — Ленинград, 1932 г., стр. 73–74).
Почему и на каком основании не допускает Толстой, что такие же чувства могут быть у Масловой, у Кораблевой и у Хорошавки. Или у них нет братьев, которые тоже служат в армии (правда, не в офицерах, а в серой солдатне). Или у них нет родных в деревне, нет людей, которым они сделали зло на протяжении своей пьяной, разухабистой жизни. Или у них нет врагов, ненавидящих…
Есть, им незачем их придумывать, как Наташе, за примерами недалеко ходить: тот же Нехлюдов, который причинил когда-то Катюше столько зла, и те паршивые людишки, которые толкнули ее в публичный дом и которые оскорбляют ее сейчас названием «каторжной».
И кому, как не им, заблудшим, поруганным, пьяным, изведавшим и разврат и людскую жестокость, сказать сейчас, в тюрьме: «Боже мой! Предаю себя Твоей воле… ничего не хочу, не желаю, научи меня, что мне делать… да возьми же меня, возьми!»
Нет сомнения, что именно так молились многие арестанты и арестантки в той самой церкви в Бутырской тюрьме, которую описывает Толстой, и превращенной теперь в 2 камеры — 10-ю и 11-ю. Так молятся там, в этих камерах, многие и сейчас.
— писал некий арестант и развратник как раз в это время в своих «Балладах Редингской тюрьмы».
Но Толстой в романе «Воскресение» говорит не только о непонятности молитв: он едко осмеивает таинство евхаристии. Он называет его «кощунственным волхованием» и глумится над этим величайшим таинством. Пусть ответит себе сам. Предоставим опять ему слово: «В продолжение всей недели, которую она вела эту жизнь, чувство это росло с каждым днем. И счастье приобщиться или сообщиться, как, радостно играя этим словом, говорила ей Аграфена Ивановна, представлялось ей столь великим, что ей казалось она не доживет до этого воскресения. Но счастливый день наступил, и когда Наташа в это памятное для нее воскресение, в белом кисейном платье, вернулась от причастия, она в первый раз после многих месяцев почувствовала себя спокойною и не тяготящейся жизнью, которая ей предстояла» (там же, стр. 70–71).