Рано утром нищие зашевелились, зашуршали, будто тараканы, и оглушительно закашляли, надсадно отхаркиваясь и сплевывая на пол. Когда поднялись на ноги и, переругиваясь, собрались уходить, увидели: один, разметав руки и безвольно откинув на сторону голову, остался лежать в углу. Кинулись к нему, думали, что помер, но он с хрипом дышал, и в уголке рта надувались и лопались белесые пузырьки слюны. Нищие о чем-то невнятно пошептались между собой и быстренько выскользнули из кабака — даже двери за собой не закрыли.
Подоспевший к этому времени сиделец-приказчик только руками развел. Снова собрался бежать к околоточному и снова передумал: начнутся расспросы, Грязнова придется призывать, а тот за приют нищих на ночь по головке не погладит, если разозлится, может и с насиженного места вышибить.
Что делать?
— А давай его в сарайку, там тепло, глядишь, и сам очунеется, — предложил Мишатка, — вина ему дадим, похлебки горячей…
Сиделец подумал-подумал и махнул рукой: семь бед — один ответ. Нищего перетащили в сарайку, застелили солому в углу старыми тряпками, уложили, а сверху накрыли рваным полушубком. Мишатка влил ему в рот вина, накормил горячей похлебкой, и нищий, перестав надувать пузыри из белесой слюны, посмотрел на парнишку осмысленным взглядом и хрипло выговорил:
— Я уж помирать собирался…
Через два дня, на удивление, он бодро встал на ноги и затараторил веселой, бойкой скороговоркой, рассказывая о том, что болезнь к нему привязалась по причине простуды:
— На паперти сидели, а чтобы подавали погуще, я кафтанишко свой скинул, вот таким макаром высиживал…
И нищий, скинув для правдивости верхние ремки, остался в одной рубахе, раздернул пошире ее ворот и обнажил тощую, впалую грудь, на которой болтался на засаленной веревочке погнутый медный крестик. Звали его, как выяснилось, чудно — Иван Коврига. Какого он рода-племени и как оказался в нищей братии, не рассказывал, а на расспросы сидельца-приказчика только отмахивался:
— В щелоке меня варили, вальком меня лупили, в проруби полоскали — все позабыл! Ты лучше, мил человек, дай супчику похлебать, нутро у меня после болезни шибкое голодное!
— Какой шустрый, — удивлялся сиделец, — на ходу подметки рвет! Может, тебе и перинку постелить да девку подкатить под бок?!
— Благодарствуем премного, — скалился нищий, показывая мелкие, наполовину раскрошенные зубы, — только перебор будет с периной да с девкой, а мы края ведаем: супчику горячего да хлебца кусочек — нам и достаточно.
Был Коврига высокого роста, худой и жилистый, словно из веревок сплетенный, легкий на ногу и быстрый в движениях. Чем больше Мишатка на него смотрел, тем он больше ему глянулся. Было в Ковриге что-то необычное, такое, что притягивало к нему и манило: то ли быстрый говорок, то ли легкость, с которой он смотрел на всех, то ли его непоказная свобода, — ведь ясно было, что принадлежит человек самому себе, никому не подчиняясь. Куда пожелает, туда и пойдет. И никто ему не указ. Сам себе господин, хоть и нищий.
О товарищах своих, которые бросили его помирать в углу кабака, он не вспоминал, будто никогда и не ходил с нищенской артелью, не пел с ними жалостливых песен, собирая скудное подаяние. Говорил, что вот еще окрепнет маленько — и дальше пойдет один на Ирбитскую ярмарку, там народу — тьма, торг идет невиданный и люди намного щедрее, чем здесь, в прижимистой Тюмени. Далекое слово
Все опостылело.
И Мишатка, недолго думая, обратился к Ковриге с просьбой: а не возьмешь меня с собой? Коврига ухватил его за плечо цепкой ладонью, подтянул к себе поближе, заглянул прямо в глаза, будто в душу, и спросил:
— Измаялся здесь?
Мишатка молча кивнул.
— Хлеб у нас, парень, горький, иной раз слезами его солим… Подумай крепко.
— Я уж давно надумал. Возьми, не пожалеешь, я страсть какой вострый…
— Ишь ты — вострый! Коли так — собирайся, мне напарник завсегда пригодится.
3
Высокое пламя большого костра бросало отблески на воду, и были видны небольшие пологие волны, которые с тихим шорохом лизали низкий песчаный берег. Стоял сентябрь, на землю ложились уже стылые ночи, и звезды, словно готовясь к близкой зиме, светили ярко и холодно. Трава по утрам серебрилась от инея, и от этого студеного посверка хотелось закутаться как можно теплее и не открывать глаз.
— Спать, однако, пора, — Коврига глянул вверх, на небо, и широко зевнул, быстро перекрестив рот. — Убирай огонь…