Мишатка палкой сгреб головешки в сторону, выскреб с земли угли, и они вдвоем с Ковригой подтащили на место кострища чью-то непривязанную лодку, опрокинули ее вверх днищем — вот и ночлег построили. Тепло, уютно от нагревшейся земли, и холодный ветерок почти не достает. Улеглись, и Коврига, откашлявшись и отплевавшись, быстро уснул, негромко посвистывая носом, будто играл на дудочке. Мишатка не спал. Ныли ноги, натруженные за последние дни до крайнего предела, урчал живот, требуя, чтобы уронили в него хоть малую крошку, и бесконечной вожжой лезла слюна, которую он не успевал сглатывать.
Что и говорить, неказистая судьбина у нищебродов. Вот уже третий день оставались они с пустыми руками и спать легли снова голодными. Но Мишатка не отчаивался, потому что знал по опыту: сегодня не повезет, завтра будет пусто, зато на третий день, глядишь, и привалит под самые завязки котомок. Всегда так получается.
Вот о завтрашнем дне и думал, загадывая, чтобы выдался он удачным. И надеялся, что именно так и будет.
С тех пор как ушел Мишатка вместе с Ковригой из Мокрого кабака, покинув Тюмень, не попрощавшись даже с матерью, прошло целое лето. За несколько месяцев где они только не побывали с Ковригой, чего только не увидели и не испытали… В Ирбите их чуть не прибили, потому что промышляли там свои артели нищих, дружные и злые, чужаков не терпели и выживали их, травили, как тараканов — едва ноги унесли. Дальше, наученные, шли они все больше по богатым селам, на ярмарки не совались, и получалось подаяние вполне сносным. Дальней целью своей на этот раз Коврига выбрал Нижний Новгород; говорил, что на тамошней ярмарке им будет полное раздолье. В сентябре добрались они до Нижнего и теперь ночевали на берегу Волги, оберегаясь от ветра под днищем перевернутой лодки.
Вольная бродячая жизнь пришлась Мишатке по душе, и теперь, испытав ее, не вернулся бы он в Мокрый кабак ни за какие пряники. Коврига научил его петь жалостливые песни, и Мишатка в этом мастерстве преуспел так, что получалось у него лучше, чем у учителя. Особенно бабы любили слушать его тоненький мальчишеский голос, вытягивавший из них слезу, они же и подавали — щедро, от всего растроганного сердца. Добытое Коврига всегда делил честно — поровну, на две части. И еще между делом научил мальчишку кроме жалостливых песен многому, что необходимо в нищенской жизни: как сбежать незаметно и в толпе затеряться, как разговаривать, если казенные чины тебе допрос учинят, что рассказывать, если сердобольные бабы станут расспрашивать про судьбу… Как и в любом деле, в нищенском тоже были свои секреты, и Коврига их не таил от парнишки. Только приговаривал:
— Учись, Мишатка, пока я не помер.
О себе и о прошлой своей жизни Коврига ничего не рассказывал, а если Мишатка начинал спрашивать, отделывался присказкой:
— В крапиве подобрали, крапивой кормили, крапивой и пороли, когда лишнее спрашивал. Крапивная каша для головы — самая пользительная. Хочешь попробовать?
Мишатка в ответ смеялся и мотал головой: нет, не желаю.
Утром, когда они проснулись и вылезли из-под лодки, то в два голоса ахнули: на землю за ночь лег первый зазимок. Кругом все было бело и студено. Не задерживаясь, согреваясь в быстрой ходьбе, пошли они прямиком в город, целясь на высокие колокольни, которые во множестве сверкали на утренней заре золотыми куполами.
Перед тем как войти на окраинную улицу, Коврига присел на землю, подогнув под себя левую ногу, из потайного кармана в недрах лохмотьев достал маленькую деревянную коробочку, а из нее — длинную тонкую иглу.
— Наведем красоту, чтоб день удачным выдался… — бормотал он себе под нос, ловчее перехватывая в пальцах правой руки иглу. Мишатка, затаив дыхание, смотрел на него и, как всегда, морщился, словно на самом себе ощущал стальные уколы — не мог он до сих пор привыкнуть и глядел со страхом, когда Коврига наводил красоту. А наводил он ее так: выворачивал левой рукой веко и быстро, точно начинал накалывать его длинной иглой. Верхнее веко, нижнее… Затем прятал иглу в коробочку, коробочку в потаенное место и долго сидел неподвижно, зажимая глаз ладонью. Посидев так, медленно поднимался, и это уже был иной человек, совсем не тот, который четверть часа назад ловко присел на землю. Сгорбленный, будто переломленный в пояснице, тяжело опирался на длинный посох, ноги в коленях мелко-мелко дрожали. На сером, худом лице, обметанном жиденькой бороденкой, страшно краснел один глаз. Воспаленные от уколов иглы веки набухали, выворачивались наизнанку, а из глаза текли частые, крупные слезы. Второй глаз Коврига прищуривал и открывал его только по необходимости.
Мишатка взял его за руку, и они медленно поплелись к истоку крайней улицы — слепой нищий и мальчишка-поводырь.
Небольшую церковь нашли быстро, услышав печальные вздохи колокола, который созывал народ к заутрене. На паперти было пусто. Коврига с Мишаткой заняли удобное место, и, когда мимо пошел народ, они завели длинный и печальный стих про Лазаря, которого исцелил Христос.