Случалось, что «матка» не выходила, но это как будто нисколько не огорчало погонщика. Подождав, сколько надо, он вынимал из зеленого френча книжицу и под математическим символом «минус» заносил в нее номер хаты, отказавшей вермахту в молоке. И ехал дальше, зная, что «минус» этот будет дорого стоить хозяевам хаты.
…«Одарив» коротенького молоком, угрюмые «матки» гневно смотрели ему вслед и рассерженно, как гусыни, шипели:
— У, проклятый Окурок!.. Чтоб тебя лихо хватило с того молока!
А Окурок ехал дальше, довольный собой и судьбой, дважды благословляя ее за то, что она пустила его на свет недомерком, а благодаря этому не упекла и на передовую, где другие, «полнометражные», льют кровь — «Хайль Гитлер!» — за фатерланд. Хай льют. «Хай» — так, кажется, по-украински. А он — он будет подкармливать их украинским маслицем, сбитым из украинского молока на немецком заводе: свой советские, отступая, дотла сожгли.
Окурок был труслив и, как все трусы, знающие за собой этот непреодолимый для них порок, безобразно подл. Но из-за трусости он и подличал-то лишь скрытно, с оглядкой, чтобы, не дай бог, не попасться и не поплатиться за эту подлость. Подличал, заранее зная, что не попадется на этой подлости или что обиженный им никогда не обидит его.
Как все немцы-тыловики, он боялся партизан. Эта боязнь ему уже дорого стоила. «Рус партизан!» — разбудил его как-то казарменный шутник. Он вскочил, сонный, и, как отзывом на пароль, ответил: «Гитлер капут». Потом в ногах у шутника валялся, чтобы тот не доносил на него…
Последняя хата, а там, через поле, и молокозавод. При взгляде на мазанку немец поморщился: нет чтобы побелить заново, вся в подтеках, как в слезах. Хаты на Украине всегда сверкали празднично-березовой белизной. Загоревали люди — почернели хаты.
…Он как на забор наткнулся, случайно поймав его взгляд. Потянулся почесать спину кнутовищем и, повернувшись влево, увидел мальчишку лет двенадцати-тринадцати. Синяя, пузырем рубашка на животе. Подумал, усмехнувшись: животы не от одной сытости пухнут. В длинных до пят черных штанах, в рыжих сандалиях на босу ногу. И вихор на голове, как петушиный хохолок. Мальчишка как мальчишка. Щелкни, как вошь, ногтем, и нет его! Но глаза… Он, как на забор, наткнулся на них и, струхнув, поежился. Сам мал — от горшка два вершка, так, кажется, у русских говорят, — а зла в глазах на целый котел хватит. И дай ему волю, он бы его в том котле со всем рейхом сварил…
Хотел отвести глаза, мальчишка не отпускает. Смотрит зло и пристально. Испугался: может, за мальчишкой кто? Потому тот так и смотрит… Вытянулся, озираясь. Нет, никого. Один мальчишка. Глянул еще раз и плюнул, досадуя на трусость. Глаза у мальчишки злы не от ненависти, а от голода. Вон он как жадно на бидоны с молоком поглядывает. Ну, что ж, сейчас сыт будет.
Окурок, отвернувшись, отстегнул от пояса флягу, что на манер кобуры болталась сбоку. Пошарил, запасливый, в штанах и вынул табакерку… с солью. Отвинтил у фляжки крышку, высыпал в нее содержимое табакерки и, разболтав, поманил.
— Пей! — приказал. — Млеко!..
Мальчишка запрокинул голову и стал пить. Поперхнулся, и его стошнило. Окурок радостно заржал…
Пусть ржет, пусть. Мальчишка свое дело сделал. Выследил, куда Окурок возит молоко, и познакомился с тем, кто его возит. Когда негодяй возница уехал, мальчишка беззвучно засмеялся.
Вечерело. Солнце, склонив голову на заход, искоса озирало землю, но уже не заглядывало в буерак, в котором изнемогал от тошноты мальчик. Лучи скользили поверх убежища. Он все теперь привык делать беззвучно и незримо, как человек-невидимка. Ночью, крадучись, во всем черном, как сама украинская ночь, пробирался то в одно, то в другое село на родной Киевщине и на столбах без проводов — провода пообрывала война — развешивал листовки собственного сочинения и исполнения:
«Смерть фашистским оккупантам. Партизанский отряд Петра Зайченко».
Отряд — это сам Петя. Он мстит врагам, как может: листовками, поджогами, а теперь вот операцию «Молоко» задумал. Пусть Окурок чуть и не отравил его, пусть, зато он выследил, куда тот свозит свою добычу. Вчера еще выследил, а сегодня перепроверил. Повез туда же, куда и вчера возил.
…Окурок свез молоко на склад и отправился в казарму. Склад — объект охраны команды, в которой он служит, поэтому казарма и склад — соседи.
Ночь. Окна в казарме настежь, и с улицы в казарму прет духота. Среди ночи Окурку подъем: до утра в дневальные. Приняв дежурство, он, чтобы невзначай не задремать, ищет дела. Выходит во двор под огонь дежурной лампочки и выносит фляжку. С утра за молоком. Не мешает заранее сполоснуть. Трясет, наполнив водой, и вместе с нею выплескивает на землю что-то белое. Наклоняется, поднимает и вдруг, вглядевшись в то, что поднял, вопит, как оглашенный. Минута, и вся казарма на ногах. Над Окурком с пистолетом в руке офицер. Усы — пиками вперед, пряди волос на лбу — рогом, лохматые гусеницы бровей изогнуты, как два вопроса, все тычет в Окурка и спрашивает: «Что?»