«Вот… Пустая была… Там, на подоконнике… А тут смотрю… в ней вот…» — И потрясенный Окурок протягивает офицеру в одной руке фляжку, а в другой листовку, на которой вкривь и вкось нацарапано:
«Смерть немецким оккупантам! Партизанский отряд Петра Зайченко».
Офицер, едва взглянув, тут же командует казарме: «В ружье». Он бодрится, командуя, но его, как и всех, держит страх: «Партизаны в казарме? Не может быть. А впрочем, чем черт или те же партизаны, что еще хуже черта, не шутят!..»
Обыскивают казарму и, не найдя ничего, успокаиваются. Но это внешнее спокойствие. Сердце у всех в клещах страха. И когда где-то вдали за казармой гремит автоматная очередь, они — самим страхом, самим ощущением партизан уже подготовлены к ней — воспринимают ее без всякого удивления. Не спеша и уступая друг другу, выбегают из казармы и, рассыпавшись в цепь, идут в сторону, противоположную молочному складу. Еще два шага… еще шаг… еще полшага, и вот она, ожидаемая, — в тишине украинской ночи гремит автоматная очередь… Падают как подкошенные, но ни убитых, ни раненых среди подкошенных нет. Автоматная очередь гремит где-то позади них. Прислушиваются и догадываются: гремит на молочном складе!..
Когда они, подбадривая друг друга, врываются наконец на склад, то уразумевают: склад в их опеке больше не нуждается. В молочной белизне рассвета видно, как из всех бидонов хлещет молоко, и ни один не годится в дело. Все они изрешечены пулями. А на одном из них угольком нацарапано:
«Смерть немецким оккупантам. Партизанский отряд Петра Зайченко».
НОЧНОЙ ПОЧТАЛЬОН
Привычные звуки не будят. Поэтому спящий и не проснулся, когда под окно снова подошел дождь и — мелкий, осенний — принялся назойливо грызть семечки, сплевывая скорлупки на железный подоконник. Но вот в сенях жалобно мяукнула половица, выходившая одним концом на крыльцо дома, и спящий сразу проснулся. И хотя в комнате было жарко натоплено, почувствовал, что проснулся в ледяном поту. «Патруль… За ним… Сейчас войдут и…» Он поднял голову, настороженно, как загнанный зверь, ожидая нападения, и вдруг, боднув подушку головой, истерически захохотал. «Патруль… Какой патруль? Пугливой мыши кажется, что все кошки на свете только за ней и охотятся».
Посмеявшись, опрокинулся навзничь — так легче снова заснуть, но сон не шел, и он лежал, задрав рожок бороденки к потолку, и размышлял о том, чего до недавнего времени смертельно боялся, — о возмездии. Возмездие грозило тогда ему со всех сторон, и он, беглец с поля боя, страшился всего: копны сена в поле, одинокого дерева, растущего на меже, лесниковой сторожки на курьих ножках, притаившейся в сыром бору… Из-под копны, из-за дерева, из лесной сторожки мог явиться некто грозный и грозно — непременно грозный и непременно грозно: у страха глаза велики! — спросить, кто он и куда держит путь. Уверенности, что сможет удачно соврать, у него не было, и при мысли о встрече с неким грозным душа у него уходила в пятки и ноги от тяжести этой души свинцово тяжелели и отказывались двигаться. Он приземлялся там, где заставал его прилив страха, и, отлежавшись, шел дальше. А никем другим, кроме него, не слышимые голоса кидали ему вслед тяжелые, как камни, слова: «дезертир», «предатель», «изменник Родины»… Слова догоняли его и жалили, как осы. Но здравый смысл, которым он, по его мнению, обладал, в отличие от тех, кто в это время бесславно погибал там, на поле боя, с которого он бежал, тут же гасил эти укусы. В конце концов, он не был капитаном в родной стране. И не обязан был, как капитан, тонуть вместе с кораблем-Родиной. А в том, что корабль-Родина тонет, и если не пошел еще ко дну, то непременно вот-вот пойдет, он был твердо уверен. И не о том уже думал, чтобы как-то оправдать себя в своем дезертирстве, а о том, чтобы не поспеть к «шапочному разбору», когда немцы-победители, сытые добычей, будут бросать крохи этой добычи тем, кого они победили. И он, кажется, не опоздал. В князи, правда не вышел, из-за «отсутствия провинностей перед Советской властью», но получил во владение дом, конфискованный у кого-то из бывших представителей этой власти, и был по прежней профессии приставлен к делу: валять валенки. На носу была зима, и немецкая армия нуждалась в валяной русской обуви.
В своем дому среди своих — а иными он уже немцев и не считал — дезертир Глухов мог чувствовать себя спокойно. Но подсознательно все еще трепетал перед возмездием. Однако почему, черт возьми, скрипнула половица? Он встал и, шлепая босыми ногами по холодной, как лужица, лаковой корочке пола, вышел в темные сени. Огляделся, впустив за собой робкий свет раннего утра, и остолбенел, увидев, вернее угадав, что видит, квадратик бумажки, торчавшей из-под входной двери. Сердце упало. Вот оно, возмездие! Не само еще, нет. Предупреждение о возмездии: открыт, мол, и не уйдешь!..