Борис приостановился на миг и склонил голову влево. Он склонил голову точно настолько, сколько надобно было, чтобы Хима могла приложиться к его щеке губами. Для этого Борису надо было сложиться чуть ли не вдвое, так как он был высок, а Хима мала ростом и, к слову сказать, не в меру полна.
Хима чмокнула Бориса в щеку.
Они всегда целовались при встрече. Это вошло у них в привычку. Даже если люди стояли на дороге, они все равно целовались. Хима считала, что при людях даже лучше: пусть все знают, как они любят друг друга.
Поцеловавшись, Борис и Хима направились к дому, Борис — устало переставляя длинные негнущиеся ноги. Хима семенила рядом.
Молодая Бирдючиха перестала снимать белье, провожая их взглядом. Ребята, шелушившие семечки, отставили решета и, разинув рты, уставились на дядю и тетю.
Заметив, что за ними наблюдают, Хима взяла Бориса под руку.
Бирдючиха заулыбалась.
Со стороны и правда было смешно видеть это шествие.
Борис — высокий, весь в черном. Черная рубаха, штаны, небритое, заросшее щетиной лицо. На плечах сумки. Сумки тоже черные.
На Химе цветастая кофта и яркая косынка, какие носят лишь городские модницы.
Они шли молча. У двери Борис остановился, снял с плеча сумки. Нагнувшись, он распутал ремень, которым они были связаны, сумку полегче, с хлебом, отдал Химе, а другую, что была с углем, поволок по земле в сенцы.
Надо сказать, что перед сенцами в их избе не было ни крылечка, ни порожка — даже камня не было. Дверь, висевшая на ржавых петлях, осела, скребла одним концом по земле. Об этой двери много было говорено меж Борисом и Химой — про то, что пора починить ее. Но она так и оставалась нечиненой.
Теперь, волоча по земле сумку с углем, Борис толкнул дверь локтем; она скрипнула и отворилась.
За дверью был отгорожен закуток.
Борис приподнял сумку за днище, и комья антрацита, блеснув в темноте, посыпались, ударяясь о тесовую переборку.
— Вот и все! — проговорил Борис.
Он вздохнул облегченно, бросил сумку в угол и, пригнувшись, следом за Химой переступил порог избы.
В избе было сумеречно. Хима отнесла сумку с хлебом в чулан и засуетилась, зажигая лампу.
Во всех липяговских избах давно уже электричество, а Борис и Хима не провели себе. Зачем им свет? Книг они не читают, радио у них нет. Привычны рано спать ложиться. Только счетчик гудеть будет да с квитками бегать — за свет платить!
С лампой-то спокойней.
Хима сняла лампу, висевшую на гвоздочке под потолком, зажгла фитиль. Пока фитиль разгорался, коптя и подмигивая, Хима протирала концом рушника стекло. Протерев, она вставила стекло в горелку и повесила лампу на крюк, поближе к столу. Стекло отпотевало от огня, и первое время лампа светила тускло, и в избе стоял все тот же сумрак. Но мало-помалу лампа разгорелась, и в избе стало светло.
Хоть и стара была изба Бориса и Химы, и скособочилась малость от времени, но внутри ничего. Главное, чисто было в избе, по-городскому. Хима этим очень гордилась.
Бабы, дальние соседки, редко захаживали к Химе. Незачем к ней ходить было. Хлебов она не пекла — всю жизнь готовые, станционные, булки ела. Значит, ни терки у Химы, чтобы добавку в хлебы тереть, ни ручной мельницы, чтобы раздобытое случаем зерно смолоть, — ничего такого у нее не было. И потому бабы редко заглядывали к ней. Но все же кое-кому бывать приходилось. И все, кому довелось бывать у Химы, удивлялись ее аккуратности и чистоплотности. А еще больше их удивляло, что у Химы все по-городскому в избе.
В селах не принято вешать на окнах занавески. И у нас в Липягах никто их не вешает. Только у одной Химы круглые сутки окна тюлевыми шторками задернуты. Смотрят люди: хоть и ни души в избе, а все будто есть кто.
Химе нравилась эта необычность и таинственность. Ничего, что в избе от занавесок темно, зато не так, как у всех. У них все в избе не так, как у всех.
У них не было громоздкой русской печи, которая занимает добрую половину любой из липяговских изб. У Химы и Бориса вместо русской печи стоял щиток. И спали они не как-нибудь — на печи да на лавке, а на просторной пуховой постели. Эта постель, с точеными, из березы балясинами, занимала весь дальний угол избы. Когда ни приди, она аккуратно заправлена, прикрыта пикейным покрывалом; только и видны из-под покрывала снежной белизны кружева да высится в изголовье гора взбитых подушек.
Бабы, бывавшие у Химы, больше всего дивятся этой кровати: уж больно она чиста и нетронута.
— И-и. спать на таких простынях… — скажет иная. — От корыта не будешь день-деньской отходить. Так и мой их, так и мой!..
— Так и мою! — скажет Хима. — Как неделя про шла — так и простыни, и пододеяльник… все-все стираю. Веришь ли, Таня, ажни руки от мытья трескаются, а каждую божью неделю все мою. Привычны так. Мой Борис ни за что на рядновую подстилку не ляжет, как другие. Потому, какой он ни есть, все не колхозник, а рабочий… Ему фатеру казенную давали, да я не захотела ехать. Уж очень душно там, на станции. Душно… так душно, ажни дышать нечем…