Нет, она явно не знала себя, не понимала — кто она есть. Иначе — зачем бы опускалась она до такого вот уровня, зачем бы ей такие вот письма — да еще и отвечать на них! Пошлость, низкопробная пошлость. И к кому, к кому?..
Лида, Лида!.. Да если б она только знала, как он иной раз ее чувствует... может, только он один так вот и чувствует ее. И ее чем-то сильную и глубокую ранимость, и ее одиночество, и ее — как и у него тоже — невысказанность свою. Ведь сколько раз, в их вечерние прогулки, бывали у него минуты или мгновения, когда он чувствовал ее в ее наступившем молчании — как если бы чувствовал так себя, со всем этим ее одиночеством и всей невысказанностью ее, и не хватало только обыкновенного ее доверия к нему и обыкновенной простой откровенности, чтоб рассказать ему это свое затаенное личное и положить конец и этой ее отчужденности, и ее замкнутости, и ее молчанию. Казалось бы: и так все легко и так просто, однако она и теперь, спустя столько времени, не доверялась ему. Она как бы утаивала себя от него, замыкалась, хотя сама же и мучилась от того.
А тут — какая-то пошлость этого заочного ее знакомого, и она играет с ним в какую-то игру, отвечает ему!..
И он не находил себе места и даже не знал, что ей скажет, он был возмущен и оскорблен за нее.
В это самое время и пришла Лида. Увидела из кухни его шинель, выразила вслух удовольствие, что он пришел, и тут же вошла в комнату. Раскрасневшаяся от мороза, веселая, радостная.
Но он и не собирался скрывать, что читал эти письма. Одно или все — какая разница! Они лежали перед ним на столе. А он с обидой и злостью смотрел на Лиду. Он был готов — и ему хотелось этого — уличать ее.
Лида посмотрела на него, потом на письма на столе и все поняла.
— Не стоит читать, — подчеркнуто небрежно сказала она. — Заочник какой-то узнал мой адрес, вот и пишет. — И забрала со стола и то письмо, что прочитал он, и все остальные.
И опять все это несочетаемое взбесило его: она, Лида, он сам — с его нынешней болью о ней, и тут же эти позорные письма, этот пошляк заочник — и, главное, эта ее подчеркнутая небрежность, с какой она отнеслась только что ко всему.
— Так зачем же ты их читаешь? хранишь?.. — Он еле сдерживался: такой тон, такая пошлость — и к кому! к кому!..
— Да так... Что тут особенного. — И она отвернулась и положила письма в бельевой шкаф.
— Как «что особенного?» — И он действительно этого не понимал и словно впервые смотрел на нее. — Ты — понимаешь?
— Это давние письма. Я больше не отвечала ему.
— Зачем же ты их хранишь? Дай их мне.
Лида отвернулась, достала только что спрятанные письма и стала по одному рвать. И опять во всем этом было страшно несочетаемое: она, Лида — как чувствует и принимает ее он, и она же — вот такая отчужденная от него, явно недовольная им, что он застал у нее эти письма, и вот это вот показное (как понял это он) ее безразличие, с каким она теперь на глазах у него уничтожала их. И он, ничего ей больше не говоря, демонстративно оделся и ушел.
До самой части его давила изнутри невыплеснувшаяся горячая волна обиды, злости и оскорбления за Лиду. Как же она могла? Как она может? Такой тон! Такая грязь! Пошлости эти! И она отвечала, хранила эти письма... Она, Лида... Как же она могла?..
Думать о чем-то недостойном ее он не думал — ему и в голову не пришло бы думать о ней такое. Но как же она могла? как может? почему позволяет так обращаться к себе?..
В казарме он закрылся в комнате ротного и написал ей большое письмо. Злость, обида, оскорбленность — и за нее, Лиду, и за себя тоже — все было в этом письме. Всего было тут и много и жестко сказано. И он, не раздумать чтоб утром, тут же пошел и опустил в ящик письмо.
Прошло дней пять. Лида не давала о себе знать. Он не выдержал и в час обеденного перерыва на фабрике вышел через пустырь к их забору, попросил позвать Лиду, Ему сказали, что ее нет, что она дома, болеет. Он отпросился на час и пошел к ней домой.
Полины Герасимовны не было. Лида лежала в постели. Он был поражен, когда увидел ее: бледная, похудевшая, разбитая... Но он не встал на колени, не попросил прощения, хотя и это тоже хотелось бы сделать ему. Но — нет, он не встал на колени, все еще сильна была в нем его оскорбленность за нее, и он все еще считал себя вправе послать ей такое письмо. Жалея Лиду, он все равно все еще не мог простить ей, что она кому-то позволяет так обращаться к себе. Не мог простить, забыть — и в то же время и жалко было ее, и больно, и стыдно было ему смотреть сейчас ей в глаза...