Перепишу одно место из естественной истории, которое часто вспоминаю и упоминаю: «Есть на севере река Гипанис, справа от Танаиса текущая в Евксинский Понт; там, пишет Аристотель, рождаются некие зверьки, живущие только день». И чем, скажи на милость, наша жизнь длиннее? Они ведь тоже, как мы, живут и больше, и меньше по своим срокам: одни умирают утром, то есть молодыми, другие к полудню, то есть в вредней возрасте, третьи на склоне дня, — эти пожилые, — четвертые при солнечном закате, эти уже в дряхлой старости, особенно если жили в день летнего солнцестояния. «Сравни наш самый долгий век с вечностью, — говорит Цицерон, — и мы окажемся почти такими же недолговечными, как эти зверьки». Так оно и есть, клянусь Геркулесом, и не знаю, можно ли сказать лучше, раздумывая о краткости жизни. Подразделим ее как нам угодно, умножим счет годов, придумаем имена для каждого возраста — вся человеческая жизнь лишь день, да не летний, а зимний, где один умирает утром, другой в полдень, третий под вечер, четвертый поздно к ночи, этот юным и цветущим, тот возмужалым, а тот иссохшим и увядшим, «как сон, — говорит псалмопевец, — как трава, которая утром вырастает, днем цветет и зеленеет, вечером подсекается, вянет и засыхает».[195]
Многие умирают стариками, а если верить мудрым людям, всякий умирающий — старик, потому что для каждого конец жизни — его старость; но мало кто умирает созревшим, никто — много пожившим, кроме разве тех, кто убедился, что нет никакой разницы между кратчайшим и самым долгим, однако тоже конечным, временем.Во всем этом деле к моим прежним мнениям ничего не прибавилось, кроме разве того, что, как я уже сказал, в чем я раньше верил знающим людям, в том верю себе, и о чем догадывался, то знаю; мудрецов ведь тоже жизнь, открытые глаза и наблюдательность научили тому, о чем они стали кричать следующим за ними, словно предупреждая остерегаться при переходе через ненадежный мост. То свое письмо я теперь перечитываю с неизменным удивлением и иногда говорю сам себе: «Какое-то благородное семя все же таилось в этой душе; если бы ты вовремя начал его старательней взращивать!»
И я написал все это тебе, предусмотрительнейшему из людей, не чтобы сообщить тебе что-то новое, — не будь тебе самому все известно, едва ли ты поверил бы моим предостережениям, — а чтобы встряхнуть твою и свою память, затянутую паутиной, оплетенную всевозможным хламом, и — как, уверен, ты про себя и делал и делаешь — вместе с тобой настроиться на пренебрежение к краткой жизни и терпение перед неизбежной судьбой, укрепиться душой и с великолепным презрением, как мы, слава Богу, не раз уже и поступали, встретить все суетное, что еще может предложить фортуна нам, людям, запертым в этой тесноте и рвущимся к вершинам. — Всего доброго.
[Ок. 1360]
Письмо к потомкам
Коли ты услышишь что-нибудь обо мне — хотя и сомнительная чтобы мое ничтожное и темное имя проникло далеко сквозь пространство и время, — то тогда, быть может, ты возжелаешь узнать, что за человек я был и какова была судьба моих сочинений, особенно тех, о которых молва или хотя бы слабый слух дошел до тебя. Суждения обо мне людей будут многоразличны, ибо почти каждый говорит так, как внушает ему не истина, а прихоть, и нет меры ни хвале, ни хуле. Был же я один из вашего стада, жалкий смертный человек, ни слишком высокого, ни низкого происхождения. Род мой (как сказал о себе кесарь Август) — древний.[196]
И по природе моя душа не была лишена ни прямоты, ни скромности, разве что ее испортила заразительная привычка. Юность обманула меня, молодость увлекла, но старость меня исправила и опытом убедила в истинности того, что я читал уже задолго раньше, именно, что молодость и похоть — суета; вернее, этому научил меня Зиждитель всех возрастов и времен, который иногда допускает бедных смертных в их пустой гордыне сбиваться с пути, дабы, поняв, хотя бы поздно, свои грехи, они познали себя. Мое тело было в юности не очень сильно, но чрезвычайно ловко, наружность не выдавалась красотою, но могла нравиться в цветущие годы; цвет лица был свеж, между белым и смуглым, глаза живые и зрение в течение долгого времени необыкновенно острое, но после моего шестидесятого года: оно, против ожидания, настолько ослабло, что я был вынужден, хотя и с отвращением, прибегнуть к помощи очков. Тело мое, во всю жизнь совершенно здоровое, осилила старость и осадила обычной ратью недугов.