«Да, это картина ужасная, потрясающая. Представьте себе развалившегося в креслах маленького, преждевременно от глупости оплешивевшего мецената и перед ним согбенного в дугу философа Ризположенского.
— Мне было бы необходимо тысяч двадцать для продолжения моего дела, — заискивающим голосом говорит философ.
— Хорошо, я вам дам их; но надеюсь, что вы будете проводить мои идеи! — отвечает меценат, грациозно поматывая своей прозрачной головкой.
„Какие такие это идеи!“ — секретно думает Ризположенский, но вслух вещает так: — Уж это само собой разумеется, тем более что наши идеи и ваши…
— Ну да, ну да, а то меня Бенескриптов однажды уж надул… И если вы будете хорошо вести дело, будете проводить мои идеи, то я не ограничусь… я еще…
Ризположенский бледнеет и краснеет…»
— Все, господа! — непреклонным голосом объявил Пинкорнелли. — Мне пора на обход. Дмитрий Иванович, пожалуйте со мною.
— Все так все, — с неожиданной покорностью сказал Благосветлов и, отдуваясь, поднялся со своего стула.
Писарев тоже встал, обеими руками держа лист у самого лица и не отрывая глаз от текста.
(«Петр! — говорит меценат своему камердинеру. — Поди догони…»)
— Ладно, брось, некогда, — Благосветлов осторожно отнял корректуру. — Дай-ка я тебя обниму на прощанье. Здоровье береги, себя береги, ты очень нужен. Я и не спросил, как ты тут.
— Прощай. Мне живется отменно. И любопытно следить за событиями своей жизни. Только очень уж медленно они развиваются. Растянутый выходит роман.
— Поскорее прощайтесь, поскорее, — приговаривал плац-адъютант. — Шесть вот-вот пробьет.
— Еще одно слово. Напиши о Щедрине. Твои теперешние занятия важнее, согласен. Журнал в твоем распоряжении, Дарвина, Брема, Молешотта — все напечатаю, даже сравнительную анатомию, если скажешь. Но о Щедрине все-таки напиши, и как можно быстрее, чтобы успеть к февральской книжке. И я напишу, и Зайцев. Я вызвал бы этого господина на дуэль или прибил палкой, но тут не только наша честь, и не «Русского слова», тут вопрос судьбы поколения: кому оно поверит, кого станет читать. Так напишешь? — спрашивал Благосветлов под заунывный скрип, доносившийся с неба и обозначавший мелодию «Коль славен наш господь в Сионе».
Писарев стоял уже у двери, взявшись за граненую латунную ручку, похожую на гирю от стенных часов. Через плечо он посмотрел на Благосветлова и мечтательно улыбнулся.
— Да уж придется проучить, — сказал он. — Давненько не сочинял я ничего по-настоящему оскорбительного. Будет господин сатирик помнить Бенескриптова. Прощай.
И, подчиняясь деликатно-нетерпеливому жесту плац-адъютанта, открыл дверь в прихожую, где ожидал часовой.
Жизнь проста, возмущаться не стоит, обижаться не на кого, моя Раиза. Мы обитаем в истории, а история состоит из причин, перетекающих в следствия, которые, в свою очередь, становятся причинами дальнейших событий. Если мы вырвем из истории отдельный эпизод, то увидим перед собою борьбу партий, игру страстей, фигуры добродетельных и порочных людей: одним мы станем сочувствовать, против других будем негодовать; но сочувствие и негодование будут продолжаться только до тех пор, пока мы не поймем той простой истины, что весь этот эпизод во всех своих частях и подробностях совершенно логично и неизбежно вытекает из предшествующих обстоятельств.
Сходные причины повторяются и приводят к похожим следствиям, и от этого иногда чудится, что время стоит на месте, что смысла — нет. Но если присмотреться как следует…
Мы обитаем в истории, а история движется умом, а ум воспламеняется знанием, а знание высекается, подобно искре, при столкновении ума с природой. Гениальный мистер Бокль хоть и умер, не закончив свою книгу, а самое важное сказать успел: история движется человеческим умом.