Второго марта, в четверг, они вместе были на литературно-музыкальном вечере, дававшемся в пользу студенческой кассы: денег у студентов не хватало, несмотря на многочисленные пожертвования из различных источников (Благосветлов, например, объявил печатно, что с каждого рубля, заработанного сотрудниками «Русского слова», отчисляется копейка на пособия студентам). Вечер проходил в зале некоего Руадзе, в его доме на Мойке. Чернышевский выступил с воспоминаниями о Добролюбове, за ним читал свою статью по поводу тысячелетия России профессор Павлов, основатель первых воскресных школ. Ради него Писарев и пришел на вечер: Благосветлов просил взять у Павлова текст и отвезти в типографию — статья должна была пойти в мартовской книжке «Русского слова». Павлов с такой энергией, таким угрожающим голосом кричал свою достаточно невинную статью, что публика в неистовстве топала ногами и ломала стулья. Многие в рядах предсказывали, что теперь автору несдобровать. Вечер закончился многократным исполнением «Камаринской» на четырех роялях одновременно. Писарев взял у Павлова его рукопись и, пока ехали на извозчике домой, объяснял Раисе, что ничего профессору не будет хотя бы потому, что статья уже цензурована.
Это было в четверг. А в понедельник стало известно, что Павлов арестован и выслан в Ветлугу. Студенческий комитет тотчас предложил всем профессорам в знак протеста прекратить чтение лекций. Решено было объявить об этом восьмого марта в Думе, после лекции Костомарова.
— Потому и выбрали этот день, — объяснял Баллод, — что на его лекции народу ходит больше всего. Но зато и скандал получился грандиозный. Едва Костомаров кончил говорить, взбегает на кафедру мой приятель Печаткин: так, мол, и так, в знак протеста лекции закрываются, хотя некоторые из профессоров намерены продолжать свои курсы. Аплодисменты, свистки, шум страшный. Тут вдруг опять появляется на кафедре Костомаров. Я, говорит, буду продолжать свои лекции. Наука, дескать, должна идти своим путем, не вмешиваясь в житейские дрязги, ну и так далее. Шум пуще прежнего и новые аплодисменты с шиканьем пополам. А из первого ряда Евгений Утин возьми и крикни: «Подлец! Станислава на шею!». И стало вдруг тихо. Все-таки это Костомаров. Все же знают, как он от правительства пострадал и что человек честнейший. Замолчали, смотрим, ждем. А он подошел к самому краю сцены, весь белый. Я, говорит, вижу перед собой Репетиловых, из которых через несколько лет выйдут Расплюевы. Рев поднялся просто невообразимый. Костомаров тут же уехал, но никто не расходится. Про то, что лекции закрываются, никто и не вспоминает, словно это пустяк какой. Но зато все негодуют: как смел Николай Иванович оскорбить молодежь! Тут же и адрес против него составляют презрительный, с угрозами даже. Дескать, пусть попробует на следующую лекцию прийти — солеными огурцами забросаем, яблоками мочеными. Я кричу: господа, как не стыдно, мы же первые его оскорбили. Смеются — мол, расчувствовался Баллод. Ну что ты станешь делать! Плюнул и ушел. А история скверная. Уронит нас эта выходка во мнении общества, вот что. А ежели Костомаров вправду решится продолжать лекции? Одна надежда — Чернышевский как будто взялся отговорить его и помирить со студентами.
Через день лекции были закрыты правительственным распоряжением. Споры о думской истории, однако, не прекратились. Репутация Костомарова в глазах молодежи погибла, но и восторг сочувствия, с которым после сентябрьских событий относились к студентам образованная публика и либеральная пресса, поутих.
В эти-то дни, сильно запоздав, появилась февральская книжка «Русского вестника» с новым романом Тургенева «Отцы и дети». Название пришлось так кстати, словно автор присутствовал восьмого марта в зале Думы. Но все литераторы знали, что роман прислан из-за границы, куда Тургенев уехал прошлым летом, почти сразу после разрыва с «Современником». Говорили также, что в романе осмеян Добролюбов, что суждения из его и Чернышевского статей розданы отвратительным личностям, что «Русский вестник» потому и ухватился за «Отцов и детей». Благосветлов предвкушал жесточайшую журнальную свару и умолял Писарева поспешить с разбором романа.
Покойный Добролюбов отыскивал в художественном произведении авторскую мысль. Как если бы она была растворена во всех частностях — от сюжета до отдельной фразы, — и критику следовало возгонкой добыть эту квинтэссенцию вещи. Затем, найдя ее — или приписав автору свою собственную мысль, — он разлагал ее химическим анализом: из каких впечатлений образовалась? какие стороны жизни отражает? какую пользу может принести? И выводил формулу, да такую общую, что чуть ли не любой роман или пьеса под его пером становились аллегориями, осуждающими современность.