Внутри основного символа поэты разрабатывают свою частную символическую систему. Такова, например, «ласточка» в поэзии Мандельштама, связанная с путешествием в загробный мир и с поиском оживленного поэтического слова. Приведу ряд контекстов употребления этого слова без пояснений. «Что зубами мыши точат // Жизни тоненькое дно // – Это ласточка и дочка // Отвязала мой челнок… <…> Потому что смерть невинна, // И ничем нельзя помочь…» («Что поют часы-кузнечик…»). «В ком сердце есть – тот должен слышать, время, // Как твой корабль ко дну идет. // Мы в легионы боевые // Связали ласточек – и вот // Не видно солнца; вся стихия // Щебечет, движется, живет; // Сквозь сети – сумерки густые – // Не видно солнца, и земля плывет» («Сумерки свободы»). «Я слово позабыл, что я хотел сказать. // Слепая ласточка в чертог теней вернется, // На крыльях срезанных, с прозрачными играть, // В беспамятстве ночная песнь поется» («Ласточка»). «Когда Психея-жизнь спускается к теням // В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной, // Слепая ласточка бросается к ногам // С стигийской нежностью и веткою зеленой» («Когда Психея-жизнь спускается к теням…»).
Новые оттенки смысла символа транслируются от одного поэтического поколения к другому. В этом смысле интересна группа символов, связанных с миром насекомых и с понятием «летающее насекомое». Так, у Виктора Александровича Сосноры читаем: «О! В этих элегиях много чужих жуков, // взятых за крылышки и у меня поющих, // пришлых имен, персоналий, чисел, планет, // долго ж они просились включения в мой гербарий. // Мог бы и вычеркнуть, вообще-то и не до них, // скипетр имперский не так уж приветлив с жуками, // но милосерд к голосам и малых сих, // пусть, на булавку наколотые, тут обитают» («О! В этих элегиях много чужих жуков…»). Здесь жуки – символ чужого текста, вообще литературы как совокупности образов и смыслов; всех «малых сих» в мире; смерти («на булавку наколотые») и посмертного бытия в культуре («тут обитают», т. е. в гербарии), загробного существования, опять-таки путешествия в царство теней и условного возвращения оттуда.
Какие же «чужие тексты» влияют на создание жуков как символа у Сосноры? Во-первых, в высокой степени выражено сравнение насекомого (кузнечика) с человеком в стихотворении Ломоносова: «Кузнечик дорогой, коль много ты блажен, // Коль больше пред людьми ты счастьем одарен! // Препровождаешь жизнь меж мягкою травою // И наслаждаешься медвяною осою. // Хотя у многих ты в глазах презренна тварь, // Но в самой истине ты перед нами царь; // Ты ангел во плоти иль, лучше, ты бесплотен, // Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен; Что видишь, все твое; везде в своем дому, // Не просишь ни о чем, не должен никому».
В поэзии Константина Константиновича Случевского при упоминании насекомых видим 1) связь мотивов жизни и смерти и 2) тождество «насекомое (жук) – человек»: «Я лежал себе на гробовой плите, // Я смотрел, как мчались тучи в высоте, // Как румяный день на небе догорал, // Как на небо бледный месяц выплывал, // Как летали, лбами стукаясь, жуки, // Как на травы выползали светляки» («На кладбище»). Символизация здесь идет по линии «жук – жизнь». Та же ситуация – в стихотворении Н. А. Заболоцкого «Отдыхающие крестьяне»: «Тогда крестьяне, созерцая // Природы стройные холмы, // Сидят, задумчиво мерцая // Глазами страшной старины. // Иной жуков наловит в шапку, // Глядит, внимателен и тих, // Какие есть у тварей лапки, // Какие крылышки у них». А в стихотворении того же Заболоцкого «Прощание с друзьями» жук уже прямо символизирует человека: «Там на ином, невнятном языке // Поет синклит беззвучных насекомых, // Там с маленьким фонариком в руке // Жук-человек приветствует знакомых».
Символы подземного (загробного) существования, возвращения/невозвращения из небытия связаны, как мы видим, с символикой насекомых/людей. В поэзии Мандельштама наблюдаем эту же перекличку. С одной стороны: «Да, я лежу в земле, губами шевеля, // И то, что я скажу, заучит каждый школьник: // На Красной площади всего круглей земля // И скат ее твердеет добровольный» («Да, я лежу в земле, губами шевеля…»). Никаких «жуков» здесь нет, однако появляется языковой (звуковой) образ «жужжания»: леЖУ, в ЗЕмле, ШЕвеля, скаЖУ, ЗАучит. Подобные вещи возникают в творчестве бессознательно, не моделируются автором, однако свидетельствуют об очень определенной внутренней логике самого творчества, верифицируя любую теоретическую идею писателя, и об онтологическом статусе языковых поэтических явлений. С другой стороны, возникает более непосредственная ассоциация: «Не мучнистой бабочкою белой // В землю я заемный прах верну…» («Не мучнистой бабочкою белой…»). Бабочка-«мусульманка» у Мандельштама тоже – «жизняночка и умиранка» («О бабочка, о мусульманка…»).