Читаем Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов полностью

После революции авторство становится не только эпистемической добродетелью, но и высшей формой гражданского участия. Как показал Киттлер, автор с 1900-х годов – это уже не бюрократ образовательной системы, а скорее экспериментирующий техник или практик. Октябрьская революция языка добавляет к этому то, что практикующий авторство претендует сообщить не только сам этот факт – как было в модернистской дискурсивной инфраструктуре, где было «важно пережить делание вещи», но еще и некие внешние письму факты. Сделанные в искусстве вещи и утверждения (chose faite / dite) теперь становятся так же важны, как и само переживание акта. Это не отменяет внимания к акту высказывания, но теперь распространяет его и на сообщаемые факты.

Иногда это принято называть документальным моментом. По мнению Элизабет Папазян, документальный подход во второй половине 1920-х годов перемещается с периферии жанровой системы в ее центр благодаря 1) пореволюционному энтузиазму авангарда, 2) технологическому прогрессу средств механической фиксации и воспроизводства и 3) нуждам партийного руководства по документации достижений начавшейся первой пятилетки[235]. Однако если третьему пункту документализм целиком удовлетворяет, то энтузиазм и механическая фиксация явно отсылают также к дискурсивной инфраструктуре авангарда, где были важны слова и высказывания как таковые, записанные и переданные новыми медиа.

Как мы показали, литературный позитивизм изначально, кооперируясь с эмпирическими науками, претендовал на непосредственную очевидность опыта (оптического в дагерротипе, социального в революции и так далее). Однако такие благие намерения, как это стало вскоре очевидно в ходе модернистской критики искусства, скрадывали акт высказывания/повествования и делали невидимым дискурсивный аппарат. В XIX веке такое сокрытие еще было возможно, хотя, как мы показали, авторская уверенность в своей вненаходимости начинает убывать уже с середины века. Постепенно обнаружению акта высказывания или повествования способствовал прогресс тех самых наук, которыми «болела» натуральная литература, но которые постепенно стали дополняться все более сложной техникой: на месте «простого зеркала» физиологий стали появляться телескопы и микроскопы, на месте пробуждавшего гражданскую совесть «колокола» – фонограф, и наконец даже старое доброе перо с конторкой было заменено печатной машинкой. Вся эта инфраструктура заставила авангард целиком сосредоточиться на акте высказывания и записывающих его аппаратах, которые с революцией дополнились инструментами трансляции[236]. Теперь снова было можно не только записывать звук голоса вне понятийных автоматизмов, но и передавать какие-то умопостигаемые сообщения по радио, словом, не только «играть с техникой», но и находить ей практическое применение – порой не менее фантастическое, но теперь все более рассчитывающее на широкую аудиторию[237]. Таким образом, речь снова идет о фактах, только теперь они уже не просто увидены/услышаны и переданы «своими словами», а изначально существуют в инфраструктуре новых медиа авангардной записи и социалистической трансляции. Для литературы это означает, что после авангарда речь уже идет не о семиотической наивности, а скорее о другом типе знака (индексе, а не символе) и других медиаконтейнерах, позволяющих не столько повествование о, сколько запись фактов[238].

Другими словами, вырванному из широкого исторического контекста понятию «документального момента» мы предпочитаем парадигму литературного позитивизма, связывающую раннесоветскую культуру записи и трансляции – через голову дискурсивной инфраструктуры авангарда – с литературными физиологиями XIX века. Оба «момента», привходящие в такую его композицию, оказываются равно важны для литературного неопозитивизма. Кроме того, как мы показали, наряду с внутренней логикой эволюции отечественной науки и литературы с 1830-х к 1920-м, политическая глобализация и техническая стандартизация начала XX века заставляет раннесоветскую культуру резонировать с аналогичными тенденциями в литературе и науке (или даже литературе-как-науке) других национальных традиций. Поскольку газета стала «самой быстрой бумагой в мире», радио преодолевало географические границы с легкостью, которую скоро продемонстрирует мировая революция, а между Москвой и Берлином уже де-факто существовал трансфер людей и идей, нет ничего удивительного, что в раннесоветском литературном неопозитивизме можно обнаружить влияние «второго позитивизма» Эрнста Маха и Рихарда Авенариуса или вытекающего из него неопозитивизма «Венского кружка»[239].

Перейти на страницу:

Похожие книги

Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»
Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»

Книга известного историка литературы, доктора филологических наук Бориса Соколова, автора бестселлеров «Расшифрованный Достоевский» и «Расшифрованный Гоголь», рассказывает о главных тайнах легендарного романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго», включенного в российскую школьную программу. Автор дает ответы на многие вопросы, неизменно возникающие при чтении этой великой книги, ставшей едва ли не самым знаменитым романом XX столетия.Кто стал прототипом основных героев романа?Как отразились в «Докторе Живаго» любовные истории и другие факты биографии самого Бориса Пастернака?Как преломились в романе взаимоотношения Пастернака со Сталиным и как на его страницы попал маршал Тухачевский?Как великий русский поэт получил за этот роман Нобелевскую премию по литературе и почему вынужден был от нее отказаться?Почему роман не понравился властям и как была организована травля его автора?Как трансформировалось в образах героев «Доктора Живаго» отношение Пастернака к Советской власти и Октябрьской революции 1917 года, его увлечение идеями анархизма?

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное