Читаем Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов полностью

Чтобы объяснить, как (в том числе генеалогически) самовитое слово связано с утилитарной литературой и чем было мотивировано растворение привилегий поэтического языка (и, в частности, его наиболее современной заумной модификации) в речевой повседневности, очертим кратко эволюцию поэтического искусства в модернизме в контексте науки и техники. Со времен существования «Мира искусства», этого первого литературного журнала без политики, изменение природы искусства обосновывается эпистемически: модернистское искусство более не наблюдение и не репрезентация, но форма жизненного опыта или акт творения, подобный божественному. Это типичная реакция на литературный позитивизм XIX века (натурализм, реализм и/или другие его формы), однако подразумеваемый таким автономизирующимся искусством разрыв явно преувеличивается. К началу XX века естественные науки и позитивистская философия давно сами привилегируют акт восприятия как процедуру психофизиологического интерфейса, а не наблюдение и репрезентацию неких независимых фактов[308]. Так, уже «физическая философия» Брентано была первой немецкой и столь странной поздней версией позитивизма (поэтому его иногда называют вторым), который видит за всеми наблюдаемыми физическими явлениями психические инстанции воли, намерения и т. д.

«Внутренняя форма слова» тоже будет еще данью этому (немецкому) желанию не терять «внутренней жизни» и трансцендентальные привилегии субъекта в мире, где уже все больше смысла вкладывается в экстернализацию. Однако для Шкловского в этом словосочетании «форма» будет уже важнее и волнительнее, чем «внутренняя», и, как будет им заявлено в духе вполне физиологической эстетики, не столько слово, сколько «воспринимательный процесс самоценен и должен быть продлен»[309]. Хлебников, чьи тексты так часто приводят в пример члены ОПОЯЗа и ЛЕФа, еще вполне вписывался в символистскую чувствительность, но уже Крученых с его страстью к менее складным звукам (ср. также «злоглас» Василиска Гнедова) манифестировал более контингентный характер этой самой поэтической формы без надежды на какое-либо «стоящее за ней» содержание или предшествующую ей «поэтическую этимологию». Как сформулирует кредо зауми Третьяков, предвосхищая Маклюэна, «единственным содержанием была форма»[310], или «чистая психология», как проницательно отметит в ее же отношении Винокур, имея в виду, что заумь уже покинула старый мир искусства, но еще не встроена в конструкцию новой социальной коммуникации[311]. Акмеисты, пытаясь выбраться из «леса символов», тоже настаивают на материальности слова как строительного элемента – у них оно вело не столько в лес, сколько на каменоломню[312], а также отсылало к архитектурному плану – некой компромиссной форме абстракции[313]. Заумь в этой ситуации оказывается наиболее радикальным эстетическим выводом из состояния дискурсивной инфраструктуры авангарда, в которой психофизиологические процедуры заняли место герменевтических операций.

Если мы говорим о фактографии как авангардной форме, формально наследующей заумной поэзии, но вместе с тем преодолевающей ее, очень важно показать, как ей в этом помогает программа производственного искусства, также выступающего против репрезентации, но при этом не сводящегося к празднованию акта чистого восприятия, а выводящего из антирепрезентативности утилитарные следствия. Лучше всего показать соотношение дискурсивной инфраструктуры зауми и программы производственного искусства могут помочь сами тексты производственников, посвященные зауми: «Речетворчество» Бориса Арватова[314] и «Бука русской литературы» Третьякова.

Изначально Арватов отказывается признать заумь чисто фонетической вещью, аналогом абстрактной живописи в поэзии. В силу того, что подобный «акт реализуется в строго определенной среде и в полной зависимости от нее <…> непременно связывается с привычными для этих звуков и для подобных комбинаций смысловыми значениями, с аналогичными морфемами» (82), Арватов начинает с того, чтобы признать заумь скорее «речевым фактом», поскольку всякое, даже «„непонятное“ бормотание сонного или вскрики сумасшедшего – социальны, как обычный разговор о сегодняшней погоде. Все дело лишь в степени нашего понимания – в количественной, а не качественной разности» (83)[315]. Вместе с тем очевидно, что, оказываясь в этом типичном герменевтическом круге, заумь немало обманывает ожидания тех, кто рассчитывает разобрать в ней какие-либо смыслы – морфологические или принадлежащие более высоким языковым ярусам. Наконец Арватов делает решающий вывод:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»
Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»

Книга известного историка литературы, доктора филологических наук Бориса Соколова, автора бестселлеров «Расшифрованный Достоевский» и «Расшифрованный Гоголь», рассказывает о главных тайнах легендарного романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго», включенного в российскую школьную программу. Автор дает ответы на многие вопросы, неизменно возникающие при чтении этой великой книги, ставшей едва ли не самым знаменитым романом XX столетия.Кто стал прототипом основных героев романа?Как отразились в «Докторе Живаго» любовные истории и другие факты биографии самого Бориса Пастернака?Как преломились в романе взаимоотношения Пастернака со Сталиным и как на его страницы попал маршал Тухачевский?Как великий русский поэт получил за этот роман Нобелевскую премию по литературе и почему вынужден был от нее отказаться?Почему роман не понравился властям и как была организована травля его автора?Как трансформировалось в образах героев «Доктора Живаго» отношение Пастернака к Советской власти и Октябрьской революции 1917 года, его увлечение идеями анархизма?

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное