Читаем Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой полностью

Именно с зеркальностью отношения к Феодоре связано нарастающее во второй части романа ощущение ненадежности повествователя. Горделиво превознося собственную проницательность[270], Рафаэль заключает о бесплодии ее души, неспособности к сочувствию и самозабвению и о неразрывности аристократизма с заурядностью, даже плебейством: «Всю тонкость своего ума она хранила для себя и никогда не догадывалась ни о чужой радости, ни о чужом горе» (237). То, что любая из этих характеристик может служить автохарактеристикой рассказчика, незаметно для него самого, но заметно для читателя.

Вторая часть романа («Женщина без сердца») неожиданно останавливает закрученный было сюжет и… фактически лишает его какого бы то ни было дальнейшего интереса. Рассказ Рафаэля о собственном прошлом вызывающе неправдоподобен: невозможно представить себе, чтобы столь подробная исповедь прозвучала и тем более была услышана под конец пьяной оргии. Газетчик Эмиль, то ли слушающий его, то ли не слушающий, с самого начала настроен критично и слишком нетерпелив: в рассказе приятеля ему недостает то увлекательности, то эффективности, то конкретности, то краткости. «Говори начистоту, не лги… Главное, будь краток, насколько позволит тебе хмель: я требователен, как читатель» (171), — настаивает он, — побольше драматизма, поменьше идиллии, долой банальности… Но как без них? язык сердца ведь соткан из банальностей. «Ах, если бы ты знал мою жизнь…», начинает Рафаэль и слышит в ответ едкое: в наш век «каждый притязает на то, что он страдал больше других». В итоге оказывается, что единственный, помимо читателя, адресат исповеди героя попросту проспал бóльшую часть его рассказа.

Еще раньше обнаруживается, однако, что и попытка рассказать свою жизнь со стороны Рафаэля — не первая. Он предпринимал это усилие и раньше, рассчитывая не на дружеское внимание (буквально, кстати, crédit — кредит), как в случае с Эмилем, а на сердечную симпатию женщины. То, первое, самоповествование в переживании рассказчика было куда более ярким, тем более что рождалось не из винных паров, а из «благородного опьянения сердца»: «Моя любовь во всей своей силе и во всей красоте своего упования подсказала мне слова, которые отражают целую жизнь, повторяя вопли истерзанной души. Умирающий на поле сражения произносит так последние свои молитвы». Как же отреагировала слушательница (Феодора)? Она заплакала. «Боже правый! Ее слезы были плодом искусственного волнения, которое можно пережить в театре, заплатив за билет пять франков; я имел успех хорошего актера» (256). Слезы, проливаемые в театре или над страницей романа, — как будто «законная» зрительская/читательская реакция, но рассказчик явно ожидал другого контакта, менее «искусственного» (свидетельствующего о потребительском отношении и соответствующем удовольствии), более «подлинного»[271].

Надежд на «подлинность» внимания маловато, хотя бы потому, что в городской среде всегда — избыток «новостей», и это создает спрос на эффектность и компактную упаковку сообщений. «Резюмируем в общих чертах ход цивилизации», — самоуверенно предваряет свою речь один из модных гостей на приеме у Тайфера. Другой развлекает собравшихся, предлагая им резюмирующий шарж на весь в целом XIX век. Да и Рафаэль привлекает к себе внимание света и (поначалу) Феодоры именно искусством критического резюмирования: «Когда мне предоставилась возможность заговорить, я, не злоупотребляя вниманием общества, постарался резюмировать спор в выражениях более или менее веских, глубокомысленных и остроумных. Я произвел некоторое впечатление» (206). Любой рассказ короче жизни, но и рассказ можно сжать до «кратчайшего содержания», а то и до формулы или просто цитаты-аллегории — из Рабле («каримари-каримара»), или Монтеня («Почем я знаю?»), или Стерна (извилистая прямая, служащая эпиграфом к роману). Впрочем, в отношении любого рассказа, материализованного в текст, возможно и действие, обратное сжатию. Тесный ряд букв и строк может расшириться в почти бесконечное смысловое пространство за счет символической значимости деталей, за счет того, что любая мелочь в нем может оказаться резонирующей метафорой[272].

Запрет на иллюзии?

Человеческая субъективность проявляется в ежечасном усилии творчества, сочинения жизни, скрещения реальности с иллюзией. Отношение Бальзака к этому процессу двойственно. С одной стороны, освобождение от ослепленности иллюзией переживается как важная познавательная задача. С другой, утрата иллюзий и самой способности к «иллюзионизму» выглядит как апогей бессознательного самообмана[273]. Движение жизни и движение романа происходит во многом за счет воображения, генерирующего представления о том, чего нет. Герои Бальзака обитают в мире, где нельзя «окончательно» потерять иллюзии, поскольку нельзя нащупать неиллюзорное. Природа иллюзиетворчества как раз и исследуется в «Агонии» — третьей части «Шагреневой кожи», в контексте параллельного иссякания жизни (героя) и текста (книги).

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги

100 великих литературных героев
100 великих литературных героев

Славный Гильгамеш и волшебница Медея, благородный Айвенго и двуликий Дориан Грей, легкомысленная Манон Леско и честолюбивый Жюльен Сорель, герой-защитник Тарас Бульба и «неопределенный» Чичиков, мудрый Сантьяго и славный солдат Василий Теркин… Литературные герои являются в наш мир, чтобы навечно поселиться в нем, творить и активно влиять на наши умы. Автор книги В.Н. Ерёмин рассуждает об основных идеях, которые принес в наш мир тот или иной литературный герой, как развивался его образ в общественном сознании и что он представляет собой в наши дни. Автор имеет свой, оригинальный взгляд на обсуждаемую тему, часто противоположный мнению, принятому в традиционном литературоведении.

Виктор Николаевич Еремин

История / Литературоведение / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии