Во всех этих случаях важно видеть за популярными типами повествования, формами издания и профилями собирательства так понимаемой литературы те или иные внелитературные, чисто социальные авторитеты, ориентация на которых и задает соответствующее понимание литературного, образ словесности. Это могут быть позиции носителей власти, каналы социальной коммуникации текстов, маркировки недоступности и престижности образцов (символы центра в статусно закрепленном обществе) и др. Тогда в наиболее полном виде схематика возможных читательских типов простирается от читателя-знатока или профессионала, интересующегося исключительно
Частным случаем проявления эпигонских установок, характерных для поздних фаз движения литературного образца (репродукции, адаптации), является едва ли не определяющее образ литературы в обществе положение, когда позиции исполнителей, технически обслуживающих процесс литературной коммуникации между различными группами, становятся ведущими. Инструментально-технические функции и средства исполнения (издательские, типографские) выступают для литературной культуры структурообразующими и нормозадающими. Так бывает всегда, когда определяющей становится не инновативная деятельность культуротворческих групп, а контролирующая активность бюрократического аппарата управления. Главной социально признанной фигурой в литературе становится эпигон, а печать при этом теряет свойства универсального канала коммуникации, превращаясь либо в распорядительное средство массовой мобилизации кадрового состава, либо в распределяемый дефицит, структура доступа к которому воспроизводит социальную организацию общества данного типа.
СОЦИАЛЬНЫЕ МЕХАНИЗМЫ ДИНАМИКИ ЛИТЕРАТУРНОЙ КУЛЬТУРЫ
Известно, что в разработке теории литературной эволюции, бывшей одной из немногих конститутивных тем ОПОЯЗа, его члены отталкивались от негативного опыта других литературоведческих направлений. Методологическая критика формалистов (по крайней мере ведущих исследователей школы) захватывала почти весь спектр исследовательских принципов, существовавших на тот момент (главным образом те, которые могли служить формулами объяснения движения литературы, а стало быть, ее истории). Опоязовцы ясно сознавали не только слабость этнографического подхода к литературе, бесконечность возможностей прослеживать трансформации и скрещения тем и мотивов (что делает призрачной значимость объяснения собственной литературной динамики), но и недопустимость для историка ограничиться простой каталогизацией литературных форм и явлений (хотя, конечно, сами по себе подобные задачи крайне важны в качестве литературоведческой пропедевтики). И уж тем более не могло их удовлетворить то, что считалось «социологией литературы», а по существу было литературоведческой разновидностью экономического детерминизма. Критически оценивали они и посылки эклектического академизма, рассматривавшего историю литературы как идеологический эпифеномен национальной культуры.
Сегодня приходится еще раз повторить вслед за ними, что ни один из этих подходов не может служить достаточным основанием для теоретически проработанной истории. Во всех подобных схемах движущие начала или силы истории выносятся за пределы собственно литературы и полагаются либо в какой-то иной системе, выражением которой становится литература, либо в самом исследователе, регистрирующем изменения литературных явлений на шкале исторического времени.