Научным сотрудникам ИМЛИ была предоставлена свобода перемещения, работали как надомники за исключением одного-двух «присутственных дней» в неделю, оправдывался такой распорядок нехваткой места, всех под крышу княжеского особняка или Дома ГУКОНа уместить невозможно. А мы, научно-технические, «сидели на табеле» от и до, но не под той же крышей. Место нашей службы, институтская библиотека находилась не в Институте, а через площадь Дзержинского напротив от КГБ. Прекрасным вместилищем для библиотеки была бы конюшня совсем рядом, стена в стену с ИМЛИ, конюшня и манеж – их описал в своих мемуарах Бутович, там же уроки верховой езды брал в молодости мой отец под руководством отца моего друга, тренера Гриднева, совпадение мне оставалось рассматривать как указующий перст судьбы. Но конюшню и манеж, едва только ГУКОН упразднили, сумели захватить баскетболисты, и до конца режима их невозможно было с этой площади вытеснить. Уйти они соглашались при невыполнимом условии, если Институт им обеспечит переезд в помещение не хуже.
К Институту был прикреплен ещё и соседний домик, овеянный именем Пушкина – Дом Киселева, исторический памятник, но чтобы из небольшого особняка переселить жильцов, ютившихся в коммунальных квартирах, потребовалось бы выстроить несколько многоэтажных зданий. Уже в годы приватизации, когда вместе с режимом рухнула спортивная система, а из Дома Киселева жителей вытряхнули, последний советский директор ИМЛИ Феликс Феодосьевич Кузнецов, отличавшийся невероятной напористостью и шедший к намеченной цели «как танк» (выражение последнего советского академика-секретаря Е. П. Челышева), сумел восстановить единый комплекс. Институту стал опять принадлежать дом, помнивший Пушкина, и манеж с конюшней, которым когда-то распоряжался пушкинский зять. Но вскоре Институту урезали бюджет, и в поисках финансовых средств у Феликса не осталось иного источника выживания, как сдать оба флигеля немецкому банку. Институт вернулся в прежние пределы, без конюшни с манежем, зато выстоял в бурю перемен. Сотрудники Института не зачли Кузнецову его заслугу и не переизбрали на следующий директорский срок, о причинах конфликта судить издалека не берусь.
В мое время стоило добраться до библиотеки на Дзержинского, дверь в дверь с Музеем истории и реконструкции Москвы, четвертый этаж без лифта, и открывались врата познания. Как вспомнишь этот подарок судьбы, так мороз по коже продирает при мысли, если бы закрыли библиотеку, прежде чем я успел залатать прорехи в образовании?
Наверстывая из нашего образования изъятое, передержанный на прогрессивной диете, набросился я на консерватизм и реакцию. Начал с Аполлона Григорьева. Его «Скитальчества», которые у нас были дома, я читал, но не вчитывался, многое не понимал. В институтской библиотеке обнаружился напоминающий «Литературное наследство» увесистый сборник «Материалов к биографии Григорьева» и тома из разных изданий собрания его сочинений. Сочинения в разных изданиях не раз начинались и никогда не заканчивались. Погрузившись в григорьевский мир, я осознал, насколько он – мой символический «сосед»: от Козихинского переулка, где он родился и где в мое время находилась общественная прачечная, до Малой Полянки, где он провёл юность, от центра Москвы до Замоскворечья всюду мы с юнгианской многозначительностью оказывались, так сказать, рядом. На улице Чехова (бывшая Большая Дмитровка) дом Григорьевых находился напротив Райкома Комсомола, на Малой Полянке окна нашей квартиры выходили на пустырь и остатки ворот у дома Григорьева.
Выучил я наизусть его покаянные письма Погодину – автопортрет без ретуши. Кунцевские ночи, когда на даче у Боткина Григорьев витийствовал и, развивая идеи