«Длинно», – сказал Чехов о «Преступлении и наказании», потому, что Достоевский не может изобразить того, о чем говорит, и позволяет персонажам всего навсего высказываться. И не думаю я руку поднять на явление великое – Достоевский. Стараюсь определить, в чём величие? Сквозников нас вопрошал: что собственно всё наш Пушкин? Ведь для нас, в Отделе теории литературы, это была проблема специальная, пусть даже не существующая на взгляд читателей, как для пациентов не существует специальных проблем медицины, для них важно решение проблем – излечение.
Чехов краткими речами персонажей добивался впечатления, будто персонажи высказываются много и долго. Рассуждение о жене из «Трех сестер» на Станиславского при чтении произвело впечатление монолога. Руководитель МХАТа думал, будто Чехов впоследствии сократил «хороший монолог» до одной строки. А монолога и не было, «сокращенный монолог» был и остался всего лишь пространной репликой, которая даже у искушенного читателя оставила впечатление «монолога», как обладавший отличной фигурой Борис Николаевич некогда поразил свою будущую жену обликом коротконогого хама. «Искусство!» – говорил мне мастер призовой езды Ратомский, объясняя, что заставляет его верить в неправдоподобную гибель Фру-Фру. Достоевский наоборот, по мнению Толстого, «размазывает», его персонажи произносят монологи, оставляющие впечатление неправдоподобно-длинных рассуждений, умных, однако рассуждений, изображения рассуждающих нет. Постоянно сказывается придуманность, которую Тургенев назвал «обратными общими местами», а Михайловский и Кропоткин говорили о неестественности и неправдоподобности. Отвечая на критику, Достоевский настаивал, что реальность фантастичнее фантазии. Как будто критики того не знали! Достоевский не давал фантастическому причинно-следственной убедительной мотивировки, что, по его собственным словам, удавалось Эдгару По.
В рассказе «Сердце-обличитель» убийцу терзает голос совести, и слышимость этого голоса создана не разговорами об угрызениях совести, а безумством объяснения самого убийцы, которому кажется, что он слышит стук сердца мертвеца. У Достоевского: «Как она-то могла!… Почему же он?…» – ситуации называются – не воплощаются: слабее отсебятины, допускаемой Пастернаком в переводах Шекспира.
Несомненная правда, но не воссозданная, всего лишь обозначенная. А что из этого следует? Нет художественной истины. А уж о различении истины и правды Вадим написал немало и убедительно, но, к сожалению, не касаясь Достоевского.
Любое состояние и ситуация как факт ничего не значат. Значение факту придает способ осмысления, в искусстве – изображения. Изображая ситуацию или состояние, которые «ещё что-то значат», искусство позволяет факт понять. А мы не знаем, что за люди герои Достоевского, Раскольников или князь Мышкин, то ли больные, страдающие задержкой психического развития, то ли энтузиасты, одержимые идеей. То и другое? Но ни
Задача непосильная для большинства берущихся писать. У выдающихся писателей тоже не все получается. Звери Киплинга выразительнее его людей. О людях, читая Киплинга, Толстой спросил: «Это – серьезно, или мистификация?». Самарин, а наш учитель был почитателем Барда Империализма, говорил: «Киплинг мечтал написать роман и не смог написать». «Свет погас» – и спорить, я думаю, нечего. Легендарно-хваленный «Ким» – занудство, сквозь которое я тащился по долгу службы. «Это для отставных полковников», – говорил о рассказах Киплинга Владимир Рогов. Рассказы, которые я отобрал для «Библиотеки всемирной литературы», по мнению редактора, компрометировали Киплинга. Но что я мог поделать? Эти рассказы считаются лучшими. Меня грызли кошки, пока не попалась мне английская книжка «Наилучший Киплинг» – полкнижки это «Просто сказки», в самом деле наилучшее. Из двухтомной «Книги джунглей» живы рассказы о Маугли. Что поделаешь? У каждого писателя, что есть – есть, чего нет – нет.