То же самое несколько лет спустя можно было бы сказать и о Переце Маркише, и в этом отношении еврейский поэт был продуктом своего времени. Вместо того чтобы выкристаллизоваться во что-то целостное и важное, футуризм вскоре оказался на обочине советской литературы и умер еще до того, как Маяковский покончил с собой в 1930 году. То, что Бергельсон называл «пустым криком», было – по крайней мере, в 1919 году – отголоском превозносимой Маркишем «трубы Маяковского». А то, что Бергельсон назвал «голыми линиями» Маркиша, вполне вероятно, являлось грубым наброском того революционного перекрестья, которое вскоре наполнится еще более узнаваемыми символами страдания и воскресения. Базарный торговец, чьи эфемерные товары напоминают о малой цене человеческой жизни и скором конце революции, превратится в толпу жителей штетла, где жизнь каждого человека стоит не больше, чем его товар. К моменту написания «Кучи» (первое издание – в Киеве в 1920 году, второе – в Варшаве в 1921-м) Маркиш уже выработал собственный поэтический язык и был готов применить его для создания куда более масштабного произведения, чем все написанное им ранее.
Х.-Н. Бялик и И.-Л. Перец
Прежде чем перейти к разговору о виртуозном сочетании мотивов коммерции, смерти и мессианства в «Куче» Маркиша, давайте коротко обсудим два произведения, предшествовавших этой поэме. Первое – это «Сказание о погроме» (также известное как «В городе резни») Бялика. Второе – символическая драма Переца «Ночь на старом рынке». Хотя ни в одном из этих текстов действие не происходит на Украине, оба они оказали огромное влияние на Маркиша, который, соединив ужасы погрома с карнавальной атмосферой ярмарки, сумел создать полный насилия коммерческий пейзаж «Кучи».
Написанная на иврите поэма Хаима-Нахмана Бялика «Сказание о погроме» («Ва Ir Ha-Haregah») сразу была признана шедевром. В этом созданном после Кишиневского погрома 1903 года произведении показан разоренный городской пейзаж. «Сказание о погроме» начинается с описания городской площади, с которым, безусловно, перекликается и текст Маркиша. Первые строчки поэмы Бялика являются своего рода приглашением: «…Встань, и пройди по городу резни… пройди к развалинам, к зияющим проломам». За ними следует описание уничтоженных предметов культа и быта: «Ступи – утонет шаг: ты в пух поставил ногу, / в осколки утвари, в отрепья, в клочья книг»[270]
. Стоявший на позициях сионизма Бялик осуждает в этой поэме евреев за их слабость и призывает их переселяться в пустыню для укрепления тела и духа. Маркиш, который находился под очевидным влиянием Бялика и Гринберга, тоже помещает действие своих посвященных страданиям евреев стихов в пейзаж разгромленного штетла. Однако, будучи революционным поэтом, Маркиш ратует не за расставание со штетлом (как сионисты), а за его трансформацию. Выбирая в качестве места действия хорошо узнаваемый коммерческий пейзаж, он обвиняет в страшных погромах Первой мировой войны не население Восточной Европы само по себе, а экономическую систему того времени. Любопытно отметить, что, несмотря на всю колоссальную разницу между политическими повестками коммунистов и сионистов, представители обеих идеологий иногда использовали поразительно схожие поэтические образы.Ицхок-Лейбуш Перец (1852–1915), остававшийся главным авторитетом в еврейской литературной среде Варшавы с 1890-х годов и до самой своей смерти, оказал огромное влияние на советских модернистов, писавших на идише. Пьеса «Ночь на старом рынке: Сон в ночь лихорадки» («Вау nakht afn altn mark: Der troym fun a fibernakht») была написана между 1907 и 1908 годами, вскоре после волны погромов, прокатившейся по черте оседлости в 1903–1906 годах, и провала революции 1905 года. С 1909 по 1922 год она многократно переиздавалась[271]
. Хотя Перец и не жил на Украине, в его пьесе, как и в остальном его творчестве, поэтическом и прозаическом, прослеживается влияние русских символистов. В «Ночи на старом рынке» коммерческий пейзаж является сценой, на которой происходит диалог между вроде бы непримиримыми противниками; кроме того, это еще и потустороннее пространство, где евреи и христиане (живые и мертвые) становятся свидетелями брачного союза между женихом и его почившей невестой. В пьесе безжалостно высмеиваются несбывшиеся политические и культурные надежды евреев Восточной Европы начала XX века[272].