До нынешнего дня, несмотря на наши двадцать лет, она и понятия не имела, что я столь многодетный отец. Её не интересовало, а я не полагал нужным обременять её таким знанием. Сын от первого брака, но он уже в том возрасте, в котором Данте заблудился в сумрачном лесу, и мне только остаётся удивляться, что за этим мужчиной я когда-то стирал обделанные пелёнки. Дочери от второго брака тоже уже изрядно, двадцать два – пора бы и диплом получить, и замуж бы можно, но она всё ищет себя, меняя один университет на другой, а замуж в двадцать два теперь кто выходит? – и моя шея по-прежнему не свободна от неё. Однако настоящая моя головная боль – мой второй сын, её родной брат. Мало того, что из-за асфиксии при рождении он пошёл в школу с задержкой на год, так нас с моей второй женой угораздило столь неудачно зачать его, что, если он не поступит в университет с первой попытки, в осенний призыв его неизбежно загребут в армию. Мерси боку, я отслужил положенные тогда три года срочной куда в лучшие времена, когда никакой дедовщины не было и в помине, но и тогда, вернувшись из армии, я никому не посоветовал бы отправляться на срочную добровольцем, как мне пожелать сыну казарменной жизни по нынешним временам? А ему до окончания школы – несколько месяцев, в теперешней школе не могут даже научить грамотно писать, одно спасение – репетиторы, но репетиторы – это деньги, деньги, и какие!
– Послушай, – перебивает Балерунья меня в другой раз, – но ты же в разводе с их матерью? Вы же не живёте вместе. Или я ошибаюсь?
Она не ошибается. В разводе, в разводе, хотя и неофициальном, и уже тыщу лет. И Балерунья не последняя тому причина, и прекрасно знает это, но ей хочется насладиться лишним подтверждением этого знания.
– Мало ли что, не живём. – Я стараюсь, чтобы в голосе у меня не было и следа тяжести, чтобы он звучал, будто у нас идёт всё тот же трёп. – Я ведь отец. Я не считаю себя свободным от своих отцовских обязанностей.
– Боже мой! – восклицает она. – Я и понятия не имела, что ты такой положительный! Слушай, ты ужасно, ужасно положительный! – Её узкая быстрая рука расстёгивает мне ворот рубашки и проникает на грудь. – Я даже не понимаю, нравится мне это, что ты такой положительный, или нет. Надо бы понять!
Предчувствия мои меня не обманули: мне предлагается набрать полные пригоршни сокровищ. Придётся брать. Руки, впрочем, чтобы принять сокровища, должны быть чистыми, – я непременно должен ещё принять душ. Желания принимать душ у меня нет. Однако под душ придётся отправиться.
Когда через десять минут я вхожу в её спальню, Балерунья ждёт меня уже в постели. В отличие от гостиной здесь не полумрак, а сумрак – лампы-миньоны в затянутых красных материей бра так слабы, что не могут осветить комнатного пространства; их назначение не в том, чтобы дать свет, а в том, чтобы создать этот сумрак. Может быть, то собственное изобретение Балеруньи, а может, где-то и вычитала, но римские гетеры тоже принимали своих поклонников в тёмных комнатах, где теплились, лишь слегка разжижая глухой мрак, один-два масляных светильника.
– Какой чистый! Какой хрустящий! Прямо накрахмаленный! – выдаёт восторженный рык Балерунья, обнимая меня.
Из меня вырывается ответный рык, зверь я, зверь она, мы оба охотники и добыча. Балерунья была заурядной балериной, но в этом красном сумраке взаимной охоты она гениальна. Она одаривает своими сокровищами с такой самозабвенной щедростью, что огребаешь их столько, сколько в другом случае не унёс бы. Моему охотнику сразу после выстрела по силам ещё одна, новая охота, на что последние годы согласен лишь с ней.
Однако я всё же уже не тот, каким был ещё и десять лет назад. Да и она не та. Десять лет назад нам нужен был час, ещё раньше часа полтора, теперь нам хватает получаса. Лёжа с ней рядом на спине, я вяло думаю о том разговоре, что у нас состоялся. Кажется, она приняла мою просьбу благосклонно. Словно бы ей давно хотелось от меня чего-то подобного, и вот дождалась. Как если б моя просьба разом дала ей надо мной власть, которой она желала и которой всё не могла получить. Что это за власть, когда она и без того властвует надо мной уже целую треть моей жизни, так мне и не удаётся понять: сознание моё становится всё сонней, сонней – и меня уводит в сон.
– Эй, ну-ка! – посмеиваясь, трясёт меня Балерунья, когда я, принуждённый ею открыть глаза, устремляю на неё вопросительный взгляд. – Разоспался. Давай, поднимайся. Девушка довольна. Но она привыкла начинать утро без свидетелей.
Минут через десять, обутый, одетый, освежённый несколькими пригоршнями холодной воды из-под крана, я стою в прихожей около входных дверей, и Балерунья прощально целует меня особым своим, провожающим поцелуем – легко, но цепко, словно говоря: я тебя отпускаю, но ты мой.
– Лиз, мы договорились? – не могу удержаться, спрашиваю я, прежде чем уйти.
– Что за вопрос? – Во взгляде её глаз и в голосе – ярко выраженный упрёк. – Конечно.