«Он учился у писателей, – сказано в одном учебном пособии 1950 года, – но в гораздо большей степени учил их. И он имел на это моральное право». Такая патерналистская модель вполне устраивала новую власть, ибо подразумевалось, что за отсутствием равномощного авторитета миссию педагога и опекуна (своего рода «коллективного Белинского») самоотверженно берёт на себя государство. Белинского перестали читать: в нём стали выискивать указания.
Белинским начали бить рапповцев и троцкистов, попутчиков и безродных космополитов, Ахматову и Зощенко, и т.д. и т.п. Как удивила бы его такая судьба! Даже Ленин, неосторожно заметивший, что письмо Белинского к Гоголю было выражением настроений крепостных крестьян, не подозревал о последствиях.
Воплотив в себе родовые черты русской интеллигенции (или в качестве «духовного отца» наделив её таковыми), Белинский сосредоточил в себе проблему, от разрешения которой, как недавно ещё казалось, зависели судьбы России.
Два лика «неистового Виссариона»: один – учебно-прикладной, другой – метафизический, ментальный, сливаются в единый образ, осеняют один исторический миф. И независимо от того, кем был Белинский «на самом деле», важно уяснить, чем был он в драматической истории нашего национального духа.
«Основатель мальчишества»
Россия знала критиков более тонких, более виртуозных и, несомненно, обладавших бóльшим эстетическим вкусом. Но никто из них не мог обогнать Белинского в одном – в столь явственном проявлении «страдательного потенциала», в слиянии текста со всеми субъективными достоинствами или недостатками произносящего этот текст лица. Белинский как человек совершенно неотделим от своих писаний.
Приятели относились к Белинскому «с восторженной любовью, подобной той, какую питают к женщине». С другой стороны, и сам Белинский вёл себя с молодыми, подающими надежды литераторами как нетерпеливый любовник. Обольщался, хладел, потом стыдился многих из них и как будто мстил за прежнее своё поклонение» (именно так поступил он с Достоевским). Этот страстный элемент заметен у него во всём: во взгляде на литературу, религию, политику, философию, историю.
Современники будут поражаться тому, как почти не владеющий иностранными языками Белинский «со слуха» (т.е. из разговоров) станет усваивать высшие достижения гегельянского духа и немедленно прилагать их к вялотекущей российской жизни. Не своего ли литературного восприемника держал в уме автор «Братьев Карамазовых», когда писал о гипотетическом русском мальчике, впервые увидевшем карту звёздного неба и на следующий день возвратившем её исправленной? «Белинский – основатель мальчишества на Руси, – напишет В. Розанов в «Мимолётном». – Торжествующего мальчишества, – и который именно придал торжество, силу, победу ему».
Пушкина, который сам начинал «как мальчишка», видимо, настораживала эта черта. «Если бы с независимостью мнений и с остроумием своим, – пишет он о Белинском в 1836 году, – соединял он больше учёности, более начитанности, более уважения к преданию, более осмотрительности, – словом, более зрелости, то мы бы имели в нём критика весьма замечательного». Может быть, Белинский и прислушался бы к этим словам, если бы знал, кто скрывается за инициалами А.Б., которыми была подписана якобы присланная в «Современник» из Твери пушкинская статья.
Но порой Белинский очень серьёзен. Однажды с горьким упрёком он скажет И.С. Тургеневу: «Мы не решили ещё вопрос о существовании Бога, а вы хотите есть!» – фразу, которая вполне могла быть произнесена ещё одним «русским мальчиком», Иваном Карамазовым.
Все эти черты – сопряжение «мирового» и «сиюминутного», поиски Бога и сокрушительное богохульство, заботы о немедленном благе и сугубая теоретичность, не желающая знать, во что обходится материализация идеалов, – всё это войдёт в плоть и кровь российской интеллигенции, в круг её домашних привычек, в практику семейных свар. Как и у Белинского, все её духовные порывы будут вдохновляться чистейшим бескорыстием, жертвенной жаждой самозаклания и хроническим поиском идеала.
Унаследованный от Белинского духовный энтузиазм способен принимать самые причудливые обличья.
Монах или Робеспьер?
Современники говорят о «неистовом Виссарионе» как о человеке, пребывающем в перманентном нравственном возбуждении, которое «сделалось, наконец, нормальным состоянием его духа». Эта сугубо индивидуальная черта (свойство «человека экстремы») также отложилась в генетической памяти нации. В России человек, претендующий на место властителя дум, не может быть спокоен по определению. Ибо только он в России и есть соль земли. «Круг Белинского», как он исторически сложился (то есть круг либеральных, а позже – радикальных идеалистов), аккумулирует в себе умственные потенции эпохи и стремится монополизировать всё интеллектуальное поле.