Читаем Литературная Газета 6452 ( № 9 2014) полностью

В самом деле, почему мы не зашли тогда и в другой дом, не поглядели, как это бывает, со вздохом на свои углы и тотчас не вспомнили всю жизнь разом? Три часа утра, все спят, ни одна собака не залаяла на меня. На минуту забываюсь, и мне кажется, в знакомых избах спят так же, как в мои юные годы, Банниковы, Шальневы, Шишкины, Поступинские, а за нашими окнами спим мы с тобой: я напротив печки, у входа, а ты на своей постели в комнатке другой, с окном на улицу. Где я? куда делся? чего так легко простился в двадцать лет с родным крыльцом? Я даже не знаю, кто там топчется теперь в наших комнатах и цела ли моя любимая печка? Но я-то так и останусь до конца своих дней на покосившемся крыльце и возле зеркала и портрета отца на стене. И всё повторяю, когда задумываюсь о расставании: уезжал – тебе было сорок три года, крёстной моей в Топках – тридцать шесть, а бабушке Анастасии меньше, чем сейчас мне. Никто из озёрских и представить не мог, что скрывшийся вдалеке Танин сын появится в Кривощёкове на десять-двенадцать дней, пройдёт ночью по улице и всех вспомнит, всех пожалеет. Долго озёрские спрашивали у Шальневых, получавших письма из Пересыпи: «Что пишет Таня? Жива-здорова?» А потом уже некому стало передавать новость, что Татьяна Андреевна умерла на восемьдесят седьмом году и похоронена в Тамани, – всех уже отнесли на Клещиху, одна Фаина Ивановна (помоложе меня) проходит каждый божий день мимо застарелых дворов. Постучать по-старозаветному не к кому. Ровесники мои где-то в казённых домах.

Мы были с тобой на улице Озёрной перед ельцинским переворотом. Ещё дёшево было летать через всю страну. На каждом шагу говорю с тобой, матушка моя, и вижу, как ты лежишь далеко-далеко от нашего двора, перед которым странно стою я в печали, покоишься у белого казачьего забора в Тамани. Почему я не спрашивал тебя о чём-нибудь, когда ходили мы с тобой туда-назад неразлучные? Там, где ты будила меня и провожала в школу, доила корову, выкладывала назьмом огуречные грядки, где принимала бабушку, крёстного, бутурлиновских раскулаченных хохлов, где плакала осенью 43-го года по убитому под Запорожьем отцу, где я рос и рос, причитаниями полна моя душа в эту августовскую ночь… Ты, наверное, там, в таманской земле, горюешь и словно жалуешься сестричке своей: что ж лежат мои косточки далеко от родных?

Во дворе нашем ночная пустота, огород застроен, чужой дом в конце огорода Шальневых всё так же загадочен, как в моём детстве (ставни в нём не раскрывались), за нашим хилым заборчиком земля приспускается к дому Чекановых, великих голубятников, а ещё ниже уже близятся жилища, пригоны и сараи к болоту, и всё это заповедно-привычное и покинутое мною воскрешается в душе моей как невозвратное.

Дети не умеют сочувствовать, и я, нынче такой жалобно-чуткий, был не лучше, не очень-то внимал терпеливым страданиям матери.

У крёстной мужа на войну не брали, дядя мой Степан с улицы Демьяновской тоже почему-то на фронт не попал, в других дворах редко у кого семья была неполной, и беда матери моей особенно горько ощущалась во время праздников и ближе к осени, когда надо было запасаться сеном для коровы, косить на лесных полянах за Криводановкой, нанимать машину, грузчиков, таскать и вершить стог за стайкой. Эта непосильная доля обуздала мать с тридцати лет. Всем этим женским горем веяло на меня сейчас от окон, из комнат, которые я только воображал, с огорода, который спрятался в темноте. Стою, вспоминаю, а душа моя плачет по матери, смутно колышется над всею ранней жизнью.

Мати моя, появись во дворе нашем, пробудись на заре, выпусти корову из стайки, подставь ей ведро с водой (или с бардой), а я проснусь позже, сяду зябко на приступки крыльца и буду слушать, как царапают стенки ведра первые молочные струйки…

Зачем я быстро вырос, стал всё заметнее отрываться душою от домашнего быта, всё чаще улетал мечтою в далёкие земли, к чужим, каким-то поинтереснее озёрских людям, стал заранее с лёгкостью прощаться со своими углами ради какой-то глазастой девочки и вообще ради другой взрослой счастливой жизни, не соображая ни капли, на какое сиротство оставлю мать?

Отсюда, с этого крошечного двора, за этими стенами ты писала мне на юг (всегда почему-то утром), некоторые строчки не забыл я до сих пор: «Живу, канителюсь, а радость моя уехала…» – «Бабушка наша когда-то меня научила, а нынче я сама переложила печку, не дымит...» – «К зиме всё запасла, капусты насолила двадцать три ведра, одиннадцать вёдер помидор, четыре огурцов, девять баллонов варенья ранеточного. Смородины собрала пять вёдер...»

Как бы я хотел полежать напротив этой печки на своей постели и побыть таким же, как в те ранние дни: матушка растапливает в морозный день печку, подбрасывает дровишки, потом с лёгким перекатывающимся грохотом покрывает их уголь, нутро темнеет, и с минуты на минуту гудит всё полнее, духовка, бока и спина (в другой комнате) насыщаются теплом, и потом к ночи, когда выскочишь зачем-то в сенцы и мигом вернёшься, уже бьёт от плиты жарким духом и не так охлаждают комнаты заледеневшие окна.

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературная Газета

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже