– Нет, не я, а Баба-яга… Очнись! Ну кто ещё может быть?
– А мы было тут хорошо поддали с батькой твоим. – Царь хотел добавить и о муже, но благоразумно смолчал.
– Отдай рубаху-то, – Дарья потянула из-под головы Николая исподницу, не удержалась и упала на грудь, левым сосцом угодила под усы прямо в губы, а локтем достала по лбу, так что мужик от удара ойкнул и слегка сомлел, невольно закинул руку на бабью спину, скользнул по хребтинке, ощущая под ладонью шелковистую прохладную шкуренку.
– Отпусти, – прошептала, стараясь оторваться от мужика, упиралась ему в грудь, но получалось как-то неловко, невпопад, и руки отчего-то слабели и никли. – Коля, не балуй… Слышь меня? Отпусти, говорю. Как-то нехорошо получается…
– Никто тебя и не держит, – хмельно бормотал Царь, легко пробегаясь одним пальцем по хребтинке, как по басам гармоники, будто сосчитывал позвонки. Случилась ночь наваждений, и надо было их пережить. С утра – очнёшься, хорошо если что-то останется в памяти, какие-то неясные лоскутья впечатлений, обрывки картин. – Да и есть ли ты, иль призрак преисподней? Даша, батько ругался, что ты сбежала в Москву с каким-то Бровманом.
– Какой дурак, такие глупости мелет… Отпусти, Коля… Мне холодно…
Царь, играя, притиснул покорную женщину к себе.
– Боже мой… Грех-то какой, – прошептала Даша, слабея. – Отпусти, говорю! – жалобно простонала в ухо, будто случайно прикусила за мочку. Царь очнулся от блажи.
Тут луна окончательно свалилась за ельники. За озером ухнул филин, взлаяла на деревне собака, пропел петух. В небе вспыхнула звёздочка и полетела к земле, оставляя зелёный пыльный хвост. Царь, пропитываясь водою, как трухлявая падь, утопал в травяной ветоши, один лишь нос и лоскут бороды торчали наружу; Дарья, подсунув ладонь под голову Николая, то ли пыталась приподнять её, то ли притискивала к мокрой встопорщенной груди, покрытой пашенцом озноба, забивая ему дыхание.
Наконец женщина справилась с собою, слышно было, как тяжело, прерывисто дышала, остывая от наваждения, хлюпала плюснами по отмели, ломался, хрустел под ногами молодой ледок.
– Чего лежать? Поигрались, и хватит… Главное, ума не терять, верно, Коля? Я жена мужняя, и ты не холостяк. Пойдём, давай, домой-то, – позвала Даша просто, по-семейному, натягивая рубаху. – Простынешь ведь, такой лешак.… Кто лечить станет? Палочка Кох иль бутылочка Греф? Те не будут, не-е.
Голос из темноты казался бестелесным, ничейным. Дашу, наверное, бил озноб, слышно было, как мелко стучали в лихорадке зубы и прикусывали слова.
Царю вставать не хотелось, жалко было обрывать сладкий сон. Так бы и уйти в забвение. Коля уже не чувствовал тела. Вода залилась на лоб, покрыла озеночки, заструилась в зеницы, в самое глухое, тёмное нутро сознания, где всё ещё светила багровая луна, похожая на расписной самоварный поднос. По жести плыли странные суденки с выгнутыми по-птичьи носами, ветер туго натягивал паруса, вздёргивал волну под верхние нашвы, сбивал с гребней пену на прекрасное девичье лицо, склонившееся с борта над пучиной. Царь загребал уже из последних сил, стараясь догнать суденко, ухватиться за протянутую руку.
– Всё, – захлёбываясь, прощально прохрипел Царь. – Песенка спета… Финита ля комеди…
– Ну что, идёшь, нет? – тоненько просквозило издали, из другой, полузабытой жизни. Луна в голове потухла, кораблик скрылся за горизонтом. Царь перевернулся на живот и, утыкаясь лицом в водянину, сначала встал на колени... Ноги подгибались, протестовали, отказывались держать человека. Надо упираться, куда-то тащить эту негодящую проспиртованную требуху, от которой нет никакого прока, и никто не восплачет, если пропадёт она под берегом, пойдёт на поедь ракам и рыбьей мелочи.
Из темени ухватили Царя за рукав. Пальцы цепкие, острые, словно шилья иль когти сапсана. Наводяневшая толстовка студнем обвисла на плечах, поползла с локтей, стянув руки Николая, будто смирительная рубаха. Наваждение продолжалось.
– Господи, ну зачем так-то пить, Коля? – плеснулся жалобный голос, словно птичий ночной вскрик.
Царь прокеркал горлом, давясь слезами, вымывая из груди тоску одиночества. Они текли не из глаз, а где-то изнутри, под горлом, отчего надсада давила грудь, словно бы там и запрудило камнем-одинцом слёзный родник.
– Пьёшь и пьёшь без остановки, – увещевала Даша жалостливо, по-матерински. – Это ж какое здоровье надо иметь? Так себя не надо попускать, Коленька. Возьми себя в руки.
Голосок был тоненький, плавучий, материнский, с дрожью, готовый вот-вот оборваться, но пробирал до самого нутра. Давно уже никто с такой домашней наивной простотою не увещевал Царя.
– Ты слышишь меня? – Даша поймала его грубые пальцы, крепко сжала и, наверное, позабыла отпустить. Или Царь не отпускал, а женщина не решалась огрубиться в такую несчастную для человека минуту. Царь потерялся, и его надо было вернуть к жизни; одинокого человека и воробьи заклюют, и мыши обгрызут. Бедный, несчастный Коля, более неприютного сиротею, пожалуй, не сыскать на всём белом свете, и некому его пожалеть.
Лишь подумала так, и сама чуть не заревела белугой.