Два века назад здесь, «среди рассеянной Москвы», стоял великолепный дворец, построенный статс-секретарем Екатерины II и литератором Григорием Козицким для своей жены-красавицы, дочери золотопромышленника из Сибири Анны Козицкой. Дворец был едва ли не лучшим в городе, с гербом на фронтоне, с двумя балконами и какой-то умопомрачительной беломраморной лестницей, спускавшейся к Тверской. И таким же умопомрачительным был здесь салон, устроенный внучкой Козицких — красавицей и талантом — Зинаидой Волконской. Всех бывавших здесь не перечислишь, но не назвать «первые имена» литературы — Пушкина, Чаадаева, Жуковского, Вяземского, Дельвига, Боратынского и Веневитинова, Вл. Одоевского и Мицкевича — просто невозможно. Здесь юный поэт Веневитинов влюбился в хозяйку дома, и она подарила ему тот знаменитый перстень (см. Кривоколенный пер., 4, стр. 1
), который он поклялся надеть «в день свадьбы или перед смертью». Здесь Пушкин не только посвятил ей знаменитые стихи: «И над задумчивым челом, двойным увенчанным венком, и вьется, и пылает гений…» но и когда один из гостей салона, поэт А. Муравьев, повредил нечаянно статую Аполлона, мгновенно сочинил экспромпт из восьми строк. Наконец, здесь провожали две кибитки, стоявшие перед домом, в которых должна была ехать в Сибирь, к мужу-декабристу, 22-летняя невестка Зинаиды, Мария Волконская, дочь генерала Раевского и, не забудем, правнучка Ломоносова. Еще в Петербурге она в письме арестованному мужу поклялась не оставить его: «Какова бы ни была твоя судьба, я ее разделю с тобой, я последую за тобой в Сибирь, на край света, если это понадобится, — не сомневайся в этом ни минуты, мой любимый Серж. Я разделю с тобой и тюрьму, если по приговору ты останешься в ней…» И вот, проездом, два дня прожила на Тверской, и родные всех сосланных декабристов нанесли ей сюда столько посылок, что для них и пришлось нанять вторую кибитку. А провожали ее здесь, если верить Некрасову и его поэме «Русские женщины», Одоевский, Вяземский, Веневитинов и — «Пушкин тут был…».И такой дом снести?! Через много лет, в 1878 г., дом был продан миллионеру Малкиелю, поставщику обуви в русскую армию. Вместе с ним в перестроенном доме (он уже не был похож на дворец) появился в 1-м этаже первый магазин некоего портного Корпуса, пишет Гиляровский, а затем дом пошел «по рукам»; им владели купцы Носовы, Ланины, Морозовы, а в конце 1890-х его купил миллионер Елисеев, «колониальщик и виноторговец». Вот он-то и отстроил дом заново, превратив его, за огромными зеркальными стеклами, то ли в «индийскую пагоду», то ли в «мавританский замок».
«Елисеев, — пишет Гиляровский, — слил нижний этаж с бельэтажем, совершенно уничтожив зал и гостиные бывшего салона Волконской, и сломал историческую лестницу, чтобы очистить место елисеевским винам. Здоровенный, с лицом в полнолуние, швейцар в ливрее в сопровождении помощников выносил корзины за дамами в соболях с кавалерами в бобрах или в шикарных военных „николаевских“ шинелях с капюшонами… более скромная публика стеснялась заходить в раззолоченный магазин Елисеева…»
Узнаете? И разве ныне — не так? Где уж тут между окороками и кокосовыми ядрами уместить пищу духовную? Впрочем, и литература тут, в Елисеевском, разделилась между богатыми и бедными. В 1928-м здесь столкнулись Маяковский и Мандельштам. Мандельштам зашел за бутылкой каберне и 400 граммами ветчины. А Маяковский шиковал с Валентином Катаевым. «Тэк-с, — сказал он Катаеву. — Ну, чего возьмем, Катаич?.. Копченой колбасы? Правильно. Заверните 2 кило. Затем: 6 бутылок „Абрау-Дюрсо“, кило икры, 2 коробки шоколадного набора, 8 плиток „Золотого ярлыка“, 2 кило осетрового балыка, сыра швейцарского куском, затем сардинок». Вот тут он и заметил Мандельштама. «Они смотрели друг на друга, — пишет Катаев, — Маяковский ядовито сверху вниз, Мандельштам заносчиво снизу, — и я понимал: Маяковскому хочется получше сострить, а Мандельштаму в ответ отбрить его». Но, пожав руки, — разошлись молча. Трибун революции долго глядел вслед «внутреннему эмигранту», как публично уже заклеймил его, а затем, пишет Катаев, выкинул руку как на эстраде и рявкнул на весь магазин: «Россия, Лета, Лорелея!» Это была строка Мандельштама. Знал, знал «трибун» цену поэту, но это не помешает ему в 1929-м рявкнуть уже на весь свет, что Мандельштам — «наиболее печальное явление в поэзии…».
«Мы не будем увенчаны, — напишет потом в стихах о декабристках, о той же Марии Волконской, Наум Коржавин, — И в кибитках снегами Настоящие женщины Не поедут за нами…» Стихи эти вспомнились лишь потому, что именно Надежда Мандельштам, когда ее мужа приговорили к ссылке, отправилась вслед за поэтом.