Мы долго ужинаем. Потом Ираклий смотрит на часы и говорит, что с этими белыми ночами совсем потерял счет времени. А я говорю, что постелю в маленькой комнате, оставайся. И Ванечка, уже собравшийся было пустить слезу, облегченно вздыхает и заставляет Ираклия еще раз рассказать все истории из нашей до-Ванечкиной жизни.
А потом, вроде не совсем к месту, Ираклий говорит:
– Лучше бы я не видел эту свою куртку. Лучше бы ты ее спрятала или выбросила, наконец.
Далась же ему эта куртка. Висит себе и висит, никому не мешает.
А он опускает лоб в ладони и продолжает, точно сам с собой разговаривает:
– Я знаю одну женщину, у которой в прихожей вот так же… Только не куртка. Да и ты ее знаешь. Помнишь Софико, тетку моего отца? Мы с тобой были у нее однажды. Винтовая лестница в небо. Помнишь?
Еще бы я не помнила. Маленький двор в старом городе, балконы, увитые плющом, железная, серпантином закрученная лестница, и над всем этим невероятное жилье, какая-то надстройка над пятым, последним этажом, скворечник, повисший между землей и небом. А в нем – сухонькая, седая полупрозрачная женщина, которая смотрела не совсем в глаза собеседнику, а немного выше, словно искала глазами небо над его головой.
– …У Софико в прихожей стоят резиновые сапоги. Они стояли там всегда, сколько я себя помнил. Только когда подрос, я заметил, что сапоги эти очень большие, не ее размера, и тетушка если наденет, то просто утонет в них. К тому же я не видел, чтобы она их надевала, даже если шел дождь. Я спросил ее, что это за сапоги. И она ответила, что это сапоги Петра. А больше ничего не сказала. Потом я стал спрашивать отца. И он мне рассказал такую историю.
…Тетушка Софико с детства была выдумщицей и фантазеркой. Она хотела стать летчицей. Тогда, в середине тридцатых, авиация была в большой моде. В семье про нее говорили: «Наша Софико все время витает в облаках». После войны, в конце сороковых, Софико арестовали. Якобы она состояла в какой-то группе, которая хотела свержения существующего строя. Они там якобы порешили на своих собраниях, что через десять лет после революции власть в стране была узурпирована преступниками. Может, какие-то подобное разговоры тетушка и впрямь вела. Она до сих пор считает, что «ленинские идеи были искажены». Смешно, правда? Не даром же про Софико говорят, что она «витает в облаках».
…Софико отбывала свой срок в Инте, в женском лагере. Каждый день их водили на работу. Тогда они рыли котлован для электростанции.
И вот однажды в колонне мужчин-арестантов, возвращавшихся с рудника, она увидела Петра. На его черном от угольной пыли лице сияли абсолютно синие глаза, и ей показалось, будто она увидела в зеркале отражение своих собственных. И Петр заметил Софико. И два года они ходили и смотрели друг на друга. Иногда им удавалось переброситься записочками. Такой завязался у них роман. Кстати, довольно обычный для тех мест.
Однажды Петр перекинул в колонну Софико резиновые сапоги. Это был роскошный подарок. Практически объяснение в любви. Предложение руки и сердца. Теперь Софико могла рыть свои котлованы и канавы, даже по колено стоя в ледяной жиже.
В пятьдесят третьем сначала освободили Петра. А через две недели – Софико. А через день они поженились. Но еще какое-то время они должны были оставаться в Инте, на поселении. Они сняли узкую, как пенал, комнату в бараке, где жили шахтеры…
…Я сижу и слушаю как завороженная. Это какой-то гипноз, глубокое погружение, из которого у меня уже нет сил вынырнуть. Почему он решил рассказать это именно теперь? Зачем он опять напоминает мне о том, что происходящее со мной все последние годы – не моя жизнь, что моя настоящая жизнь совсем другая?
Ванечка уже давно спит, притулившись к плечу Ираклия. Мы в четыре руки относим его в постель и укладываем. А потом Ираклий продолжает свой рассказ. Он сидит на диване, и рядом с ним еще много свободного места, и вся левая половина моего тела вдруг начинает ныть и чувствовать, как это будет, если я сейчас сяду на диван рядом с Ираклием и прижмусь к нему.
В этот момент он закидывает правую руку на спинку дивана и наклоняет голову к плечу, как бы касаясь щекой кого-то невидимого рядом с ним. И тут я вижу на его руке тонкий, почти уже стертый временем шрам чуть выше запястья. И внутри меня происходит обморок…
Я с трудом перевожу дыхание, заставляю себя не смотреть ни на его руку, ни на него самого, и думаю, что вот только мелодрамы с очередным любовным треугольником нам тут и не хватало, шел бы он уже спать. Или таким образом на него действуют белые ночи, и он просто не знает, что это уже не закат, а восход, и потому сидит и говорит, говорит… Ну да, к этим белым ночам я сама до сих пор не могу привыкнуть… А может быть, своим рассказом он хочет оттянуть момент, когда нам надо будет разойтись по разным комнатам и лечь в разные постели… А потом я уже ни о чем не думаю и только слушаю впрок его голос…