застать нас еще на станции. Простее было бы отложить поездку до завтра, но
265
мной завладел тоже некоторого рода азарт и желание одолеть помеху во что бы то
ни стало. Русское авось, однако же, изменило на этот раз. Я едва успел взять
билет для Белинского, распорядиться с его багажом, как пробил третий звонок, а
Фредерика не было. Известно, что на французских дорогах царствует или
царствовал военный распорядок, так что под криками и командами кондукторов
мне всегда казалось, что я скорее на бастионе крепости, чем на мирном
дебаркадере железной дороги. На этот раз командующие бастионом были еще
суровее обыкновенного. В растворенную дверь настежь по третьему звонку гнали
они теперь толпу пассажиров на террасу с таким неистовством, что можно было
подумать, нет ли у нас сзади неприятельской артиллерии и казаков: «Allez, passez, depechez-vous!» (Проходите! торопитесь! (франц.) Я шепнул Белинскому, чтоб
оставил адрес свой в Брюсселе на станции и ждал там Фредерика; затем его
втиснули в толпу, из которой он вылетел на террасу, но меня, как не имеющего
билета, уже не пустили туда: права провожать своих знакомых и родных граждане
Парижа тогда не имели, да, кажется, и теперь не имеют. Что происходило затем с
Белинским на террасе, он описал мне потом из Брюсселя. Измученный,
надорванный шумом, суетой, толчками, он остановился с билетом в руках на
террасе, тяжело дыша и не зная, куда направиться. Тут усмотрел его один из
бешеных кондукторов, рыскавших на террасе, заметил билет и с
восклицанием:«Маis que faites vous la, sacrebleu?» (Но что вы тут делаете, черт
возьми? (франц.) потащил его за руку и бросил в первый попавшийся вагон
поезда, который уже тронулся. Так он и доехал до Брюсселя, но на пути
повстречался с новым происшествием. Бельгийская таможня, раскрыв его
чемодан, увидала коллекцию игрушек, подлежащую пошлине, и потребовала от
него определения ценности этого добра. Вместо ответа, Белинский стал
объяснять, как умел, что ценности вещей не знает, так как это подарок одной
прекрасной дамы в Париже и т. д., а наконец и вовсе замолчал. Надо отдать
справедливость таможенному чиновнику: посмотрев на немого и сконфуженного
человека, который стоял перед ним, он прозрел, что имеет дело не с
контрабандистом и, захлопнув чемодан, не взял никакой пошлины. Белинский
изъяснял иначе великодушие чиновника, и довольно уморительным образом:
«Догадавшись, что я глуп до святости,— писал он,— он сжалился надо мной и
оставил меня в покое» [326]. На другой день Фредерик, чуть не плакавший от
неудачи, повез ему в Брюссель знаменитый халат, легко отыскал там
многострадального путешественника, благополучно препроводил его в Берлин, где и сдал с рук на руки Д. М. Щепкину, молодому, рано умершему и
замечательному ученому по археологии и мифологии [327]. В Петербург
Белинский явился, к изумлению и радости своих знакомых, гораздо свежее и
бодрее, чем выехал из него, но радость их была непродолжительна...
266
«Мир праху твоему!» — так обыкновенно кончаются поминальные речи над
усопшими, выражая тем пожелания живущих предать забвению все, что могло бы
сколько-нибудь затемнить нравственный облик покойника. Но такое трогательное
восклицание пригодно только для лиц, никогда не выходивших из толпы; для всех
других оно звучит довольно странно, потому что со смертью их тотчас же
начинается разбор их деятельности, их заслуг перед обществом и завершается
указанием и перечетом тех препон, на какие они могли наткнуться в самом
обществе. Только личности низших порядков жизни и представлений могут
надеяться на «мир своему праху», но люди, носящие большое имя, должны
ожидать, что с их кончиной и загорится критическая буря и возникнет спор, который потребует многих лет для своего разрешения. К удивлению, почти
ничего подобного не случилось ни перед похоронами Тургенева, ни после них.
Гроб его, засыпанный цветами, пришедшими с разных сторон, торжественно шел
до могилы, не встречая помех и протестов. Старая историческая злоба, кой-где
еще встречающаяся в обществе, против чествования независимого труда, таланта, знания, притаилась на время. Взамен редко приходилось кому-либо встретить
такое согласие передовых людей Европы с русскими воззрениями на поэта, как
при оценке его значения и влияния. Для судей всех национальностей это был
«сказочник», столь же почетный, как и герой, прославившийся на бранном поле, как дипломат, победивший своих противников, как любой человек, высоко
стоящий на ступенях иерархической лестницы. Что же такое нашлось у этого
«сказочника», чтобы извратить обыкновенный ход человеческих дел и наградить
его, на другой день кончины, единодушными благословениями своих и чужих
людей?..
То было произведение совокупного дела художнических его разоблачений, науки жизни, им проповедываемой, и обаяния его личности [328]. Покойный
романист наш успел — к половине долгой жизни — привести нравственную
природу свою в такое соответствие с благородством писательских своих
267
помыслов и творчества вообще, что они составили вместе один образ,