спасением для тех людей, которые займутся им. Есть несколько писем Гоголя к г-
же Смирновой (жене губернатора, урожденной Розетти) в Калугу, где поручения
этого рода представлены в виде нравственного подвига, следствия которого могут
быть гораздо важнее для того, кто принял его на себя, чем для того, кто прямо
ими воспользуется [053]. Иногда даже малейшие обстоятельства, каким-либо
образом ускоряющие движение романа, облекаются тем же таинственным светом, в котором очертания всех предметов ложатся громадными, колоссальными
линиями. Один сильный пример этого перевода очень обыкновенных
потребностей жизни на высокий язык прозрений, предчувствий и мистических
толкований, мы берем из переписки покойного Н. Я. Прокоповича с Гоголем. Он
81
относится к 1842, к эпохе печатания «Мертвых душ» в Москве, и, таким образом, сам собою приводит нас к предмету нашего описания [054].
Читатель должен вспомнить прежде всего, что в октябре 1841 года Гоголь
жил в Москве, представив там и рукопись свою на цензурное одобрение [055]. По
затруднениям, которые встретились тогда, рукопись переслана была в Петербург
и в марте месяце 1842 года получила полное цензорское одобрение, за
исключением повести о капитане Копейкине, которую следовало переделать
[056]. Гоголь приступил к переделке повести и с нетерпением ждал прибытия
своей рукописи, высланной в Москву для печатания, как говорили, тоже в марте, но рукопись пришла только в начале апреля, пролежав где-то добрый месяц. Все
это время Гоголь томился, страдал, жаловался друзьям на пропажу труда и в
неподдельной тоске спрашивал у всех об участи своей рукописи. Наконец
приступлено было к печатанию. Дело, таким образом, приходило к развязке; горизонт уяснялся понемногу, и Гоголь задумал кстати выдать новое издание
своих Сочинений, но уже в Петербурге, и предоставил все хлопоты печатания
покойному Н. Я. Прокоповичу. 15 мая он написал ему следующее письмо:
«Благодарю тебя именно за то, что ты в день 9 мая (День именин Н, В, Гоголя. (Прим, Л. В. Анненкова.) написал письмо ко мне. Это было движение
сердечное; оно сквозит и слышно в твоих строках. Я хорошо провел день сей, и не
может быть иначе: с каждым годом торжественней и торжественней он для меня
становится. Нет нужды, что не сидят за пиром пировавшие прежде: они
присутствуют со мной неотразимо, и много присутствует с ними других, дотоле
не бывавших на пире. Ничтожна грусть твоя, которая на мгновенье осенила тебя в
сей день; она была поддельная, ложная грусть: ибо ничего, кроме просветления
мыслей и предчувствий чудесного грядущего, не должен заключать сей день для
всех близких моему сердцу. Обманула тебя, как ребенка, мысль, что веселье твое
уже сменилось весельем нового поколения. Веселье твое еще и не начиналось...
Запечатлей же в сердце сии слова: ты узнаешь и молодость, и крепкое, разумное
мужество, и мудрую старость, постепенно, торжественно-спокойно, как
непостижимой божьей властью я чувствую отныне всех их разом в моем сердце.
Девятого же мая я получил письмо от Данилевского. Я за него спокоен. Три, четыре слова, посланные еще из Рима, низвели свежесть в его душу [057]. Я и не
сомневался в том, чтобы не настало наконец для него время силы и деятельности.
Он светло и твердо стоит теперь на жизненной дороге. Очередь твоя. Имей в меня
каплю веры, и живящая сила отделится в твою душу. Я увижу тебя скоро, может
быть через две недели. Книга тоже выйдет к тому времени; все почти готово.
Прощай. До свидания. Твой Г.» [058].
Торжество писателя и гражданина, достигающих последней цели своих
стремлений, звучит в этом письме удивительно полным и могучим аккордом: мысль о близком появлении романа низводит небо в душу автора и дает ему
чувствовать зараз наслаждения всех возрастов, по его словам. То же самое
обещает он и приятелю, для которого приготовляет довольно сложную,
хлопотливую, но совсем не блестящую и нисколько не вдохновенную работу —
печатание и издание своих сочинений в Петербурге. По поводу этой простой
комиссии он заглядывает в будущее и немеет пред необычайными наградами, 82
которые готовятся там за подвиг, доступный всякому только что грамотному и
порядочному человеку. Надобно сказать, что по нашему глубокому убеждению, которое желали бы мы сообщить всем, Гоголь был совершенно добросовестен, когда писал эти строки: он сам верил в необъятную важность своего плана! Как в
этом случае, так и во всех других ему подобных нет никакой возможности
предположить, что рукой его водил один только голый, безобразный, мещанский
расчет — притянуть к себе чужие силы и ими воспользоваться. Кто знает
свойство вообще исключительных идей литературного, мистического и всякого
другого содержания поглощать все другие соображения и становиться всюду на
первый план, тот никогда не придет к подобному заключению. Самый тон
подобных писем, исполненный теплоты и одушевления, уже отстраняет от них
подозрение в сухом обдумывании эгоистического замысла. Мы сейчас увидим, каков был Гоголь, когда действовал от своего лица и по обстоятельствам, а не по
внушениям своей неизменной мысли: он становится другим человеком и