Один из таких семинаров вел Борис Николаевич Белый. Он говорил, что преподает не антропософию, а хочет познакомить людей, которые заинтересованы этим, со сверхопытной мудростью, как он сам называл свое учение. Он никогда ничего не повторял, он все всегда преобразовывал и по-своему истолковывал. Ему важно было обратить духовный взгляд своих слушателей, и особенно молодого поколения, в сторону, куда никто никогда не смотрел, т. е. по ту сторону официальной науки, официальной философии. Для меня это было не ново. Студенты, изучавшие в университете Канта и Платона и хорошо знавшие греческий язык, прямо после первой же его лекции влюблялись в Бориса Николаевича. Надо сказать, что Белый не только страшно волновался, читая свои лекции, он просто впадал в священную пляску, как библейские пророки или мусульманские проповедники, у которых дух захватывало и корчилось все тело. Белый не выходил из себя, но каждый мускул его участвовал в его словах. Он мыслил не только головой и сердцем, но и всем своим физическим существом, всё сосредоточивалось на его мысли. Я регулярно ходил слушать его лекции. И когда Борис Николаевич говорил: «Мы говорили о человеке, о человеке, а думали ли мы о челе века?» — выходил как будто каламбур, игра слов, но, неожиданно для себя, как бы отдаваясь какой-то стихии, он вдруг открывал, что у века есть свое чело[249]
, то, что Гегель называл духом времени, «Zeitgeist». Очень скоро я увлекся Белым сильнее и глубже, чем Блоком. Блок-поэт — глубокий человек. У него своеобразная судьба — судьба эта не только его, Александра Александровича Блока, это судьба всего поэтического творчества, от древних пифий до Гете, до Пушкина. Блок предназначен занять свое место в этой великой цепи, он — ее звено. Белого нельзя было вставить в эту великую цепь, с него начиналось что-то совсем новое. Таково было тогда мое впечатление, хотя сужу об этом только по своим воспоминаниям. Поразила меня, конечно, необыкновенная скромность Белого. Когда он возвращался к реальности, приходил в себя после лекции, он смотрел заискивающе в глаза: «Ну, скажите мне правду, я много глупостей наговорил, или есть что-нибудь в моих высказываниях?» Очевидно, состояние необыкновенного нервного возбуждения, охватывавшего его во время лекций, приводило его к полному упадку энергии и веры в самого себя. Когда он в подобном состоянии задавал мне свой вопрос, я, чтобы поддержать его, говорил: «Скажите, Борис Николаевич, то, о чем вы сегодня говорили, есть учение доктора Штейнера или ваше толкование?» — «Нет, как я могу его толковать? Я даже не знаю учения Штейнера, я еще в приготовительном классе». Это объясняло то, что в конце концов он разошелся с доктором Штейнером. А когда я спросил, почему же он считает, что может чему-то научиться у Штейнера, он ответил: «Потому что мы все привыкли думать, что нервная система есть состояние физическое, и только. Ничего сверхэмпирического. А я так думать не могу». Конечно, не говорить на эту тему с Разумником Васильевичем я не мог. И когда однажды мы ехали с ним поездом в Царское, где жил тогда Белый, я спросил Разумника: «А вы принимаете то, во что верит Борис Николаевич, чему он учит?» — «Что значит, принимаю, — отвечал Разумник, — я не знаю, кто этот немецкий доктор Штейнер, у которого Боря считается учеником, но я знаю, что без антропософии истории русской литературы уже быть не может. Так же как в свое время необходимо было понимать и знать Гегеля, чтобы понять Бакунина и Грановского, даже Тургенева, очень скоро станет необходимым изучать антропософию, чтобы понять новую литературу, которая поведет свое начало от Белого. Смотрите, что такое Белый? Белый, по-моему, это штука (так он сказал), это штука не меньше Толстого. И только мы, здесь в России, так запросто с ним разговариваем. Это наша русская черта». То, что Разумник, опытный старый писатель, пытается укрыться за ширмами какого-то гимназического выражения, убеждало меня, что он сам не осознавал до конца всей сути Белого. Я должен нащупать пульс у самого Бориса Николаевича. Первое, что меня поразило в Борисе Николаевиче, когда я стал как бы изучать его, это то, что он видел людей насквозь, даже не взглянув на человека. Наша Вольфила сделала его необыкновенно популярным. Многие надоедали ему. Может быть, среди неофициальных лиц он был самым популярным человеком в Петрограде. Его знали и образованные, интеллигентные люди, так же как и необразованные. Были, конечно, изысканные интеллигенты, профессора философии, которые считали: «Какой же он философ, он — невежда, даже Канта не читал». Конечно, это было неверно. Белый был очень образован, и Канта читал еще в Московском университете, да и у себя, в доме своего отца, профессора Николая Бугаева[250]. Но меня интересовало не то, что он знает или не знает. Меня интересовало что-то необычное, что проявилось в нем, особенное. И я прошу простить меня, что пользуюсь языком современной психологии, но у меня нет никакого сомнения, что Белый обладал сверхчувственной, экстрасенсорной перцепцией. Я таких людей и раньше встречал. Однажды я спросил Разумника: «Вы когда-нибудь спрашивали Бориса Николаевича, может ли он привести объективные данные в пользу того, что доктор Штейнер действительно проник в высший духовный мир?» — «Да, он рассказывал о том, что Штейнер посвящен в духовный мир двух мудрецов, живущих где-то в Гималаях. У Штейнера в кабинете висят под кисейными занавесками изображения этих двух мудрецов. Если откинуть занавес и посмотреть на эти изображения — можно лишиться рассудка. Тот, кто делал эти рисунки, обладал такими сверхэмпирическими способностями. Штейнер показать их никому не может. И только ему одному на одну секунду, на полсекунды можно отодвинуть уголок этой занавеси и проникнуться сверхэмпирическим чувством».