Об этом следует упомянуть хотя бы потому, что это новое учреждение дало возможность политической полиции, как мы называли «блюстителей порядка», вести наблюдения затем, что делалось в нашем философском содружестве. Желанием Константина Александровича было навести порядок в наших семинарских занятиях, а вышло так, что была создана возможность наблюдать за нашей деятельностью и за нами. В связи с этим особо глубокие корни пустила у нас секретарь курсов по теории философии творчества, которые возглавлял Эрберг, энергичная женщина, сумевшая завоевать его доверие. Как потом стало известно, эта женщина была непосредственно связана с политической полицией[415]
.Конечно, я должен упомянуть и о своих собственных семинарах. Я решил тогда читать курс по метафизике. Этим я вызвал насмешки Разумника Васильевича, который не доверял классическому идеализму и считал, что я чересчур подвержен его влиянию. Он, следуя примеру Андрея Белого, тоже приходил на мои лекции. Когда он услышал мое определение сути метафизики — «Все или ничто», Разумник сказал: «Так вот вы чем занимаете нашу молодежь — всем и ничем?» Замечу, что сказал я это за двадцать лет до того, как появилась книга Сартра «L`Etre et le Néant»[416]
.Когда я перешел к толкованию «Критики чистого разума» Канта, Белый сразу же нашел общие точки соприкосновения этого толкования с учением Штейнера. «Критику чистого разума» я уже тогда толковал в стиле и духе того направления, которое получило впоследствии название экзистенциализма. Десять лет спустя с этим согласился Карл Ясперс, который независимо от меня пришел к тому же мнению. Ведь мы были последователями одной и той же философской школы[417]
.Прибавлю еще немного о составе нашей аудитории. Наш милейший «человек в футляре» Константин Александрович Эрберг заинтересовался составом слушателей наших семинаров и задумал вести статистический учет слушателей по категориям: какие слои населения Петербурга и в каких количествах откликаются на наш зов и находят время регулярно посещать занятия. Эта идея была ему отчасти внушена вышеупомянутой секретаршей семинара по теории философии творчества. Мы не сомневались, что большинство наших слушателей состояло из учащейся молодежи. Например, на моих занятиях присутствовали люди, способные следить за ходом мысли лектора, знакомые с первоначальными принципами философии, принимающие участие в обсуждениях и прениях. Но были исключения, отражающие вздыбленную Россию того времени. В основном это были студенты, военные, но почти всегда присутствовали на всех наших семинарах рабочие с заводов — Путиловского, Обуховского и др. Это было неудивительно, потому что марксистские кружки стали обычным явлением на этих заводах с начала века, продержались, пройдя через революцию 1905 года, вплоть до революций 17-го года. В этих кружках образование получали не только рабочие, но и члены их семей. Только если в 1899–1901 годах люди занимались изучением «Коммунистического манифеста» Маркса и Энгельса, то теперь, как это ни странно, приходили слушать Белого, чтобы понять и усвоить значение поэзии символистов. Однажды, когда я присутствовал на лекции Белого, Борис Николаевич упомянул о том, что понять психологию творчества нельзя без понимания того, что образы писателя есть нечто более реальное, чем то, что в учебниках психологии называется воображением. Создаваемые писателем образы в каком-то смысле уже существуют, независимо от субъективного состояния автора. Вдруг раздался голос, грубоватый такой басок: «Это что ж вы, про ангелов говорите?» Чувствовалась нотка критицизма — не восстановление ли это церковных суеверий? Борис Николаевич, уловив, очевидно, куда клонит вопрос, ответил: «А вы ангелов не бойтесь, если будете их бояться, то не заметите, как черт выследит вашу душу». — «А что ж, прикажете и в дьявола верить?» И тогда, ни на секунду не задумываясь, Белый стал рассказывать о том, что он испытал, сочиняя свой «Петербург»: «А вот я вам расскажу, что я переживал, создавая образ Дудкина. Вдумывался, вдумывался в него и вдруг почувствовал, что я сам Дудкин, что против воли начинаю говорить его языком, его интонациями; что я не выдумываю его, а вместе с ним брожу по неизвестным закоулкам, до которых моему роману дела нет. Это продолжалось и днем и ночью. Что же это такое? Создаваемый мною Дудкин? Нет, это, если хотите, бес, который овладевает мною. Ничего не имел бы против, чтобы и ангелы мною овладевали, только это редко случается!» И басок из угла вдруг поблагодарил: «Спасибо, Борис Николаевич», чем выразил то, что он что-то понял, чего не знал и не умел вообразить.