Тот улыбнулся грустно и сказал лишь несколько слов:
–
Мы узнали; Леша бросил учебу, не завершив первый курс, я продолжал узнавать и узнавать все пять лет.
Но та,
Инфернальности ей добавляло и то, что – согласно апокрифам! – именно в этой комнате много лет назад пьяная любовница-поэтесса зарезала такого же пьяного поэта Николая Рубцова.
(О чем я писал и в другом мемуаре.)
Тогда мы еще не знали, что Рубцова не зарезали, а не задушили, и не в Москве, а в Вологде.
Мы знали только, что несчастный поэт тоже когда-то учился в Литинституте.
Ведь если в наше время мы страдаем от переизбытка информации (на 50 % ложной, еще на 25 – сомнительной), то в те времена ее не было вообще.
Рассказы вахтеров были одинаковы, содержали мельчайшие подробности включая количество сигарет, которые потушила та поэтесса о тело своего возлюбленного прежде, чем воспользоваться ножом.
Страшная аура комнаты оказала на меня самого такое влияние, что на протяжении доброго десятка лет после окончания института я всерьез считал, что остался жив после месяца, проведенного там, лишь по двум причинам.
Во-первых, у меня никогда не было любовницы-поэтессы. Ни пьяной, ни трезвой.
Во-вторых, у меня в Литинституте вообще не было любовниц. Никаких специальностей.
* * *
Да – вряд ли кто поверит, но в те годы я не развратничал (ухаживал за женщинами истово, но неконструктивно) и почти не пил (принимав в компании не более пары раз за сессию).
Жил адекватно среди всеобщего разгула, но в него не окунался, а лишь наблюдал. Как кот из песни Юрия Иосифовича про деревню Новлянки – который
* * *
Упомянув Николая Рубцова, не могу не сказать, что этого замечательного поэта я открыл для себя после фильма «Дамское танго», где в финале звучал пронзительный романс на слова его «Журавлей».
Позже я узнал кое-что о Рубцове; я проникся к нему глубочайшим сочувствием, меня пронзила его добрая беспомощная улыбка, диссонирующая с биографией детдомовца и кочегара.
Еще позже я написал страшноватое стихотворение (одно из лучших в моем наследии) под воздействием «Журавлей» и посвятил безвременно погибшему поэту.
Но все это – совсем другая история; сейчас я хочу снова окунуться в тот вечер.
6
Итак, мы сидели вокруг обогревателя.
Толик принес неизменную гитару и мы исполняли все, что было любимым и привычным.
С ним по очереди, по одной песне через раз.
Чтобы не ущемлять ничьего самолюбия, а также чтобы давать отдых и голосу и пальцам.
А также еще потому, что репертуары наши не только не пересекались, но лежали в разных плоскостях. Кудласевич пел только свои песни и только веселые, я – только чужие и только грустные.
Такой подход сохранял на месте
И, кроме того, превращал наш вечер из простых посиделок двух
(–
– не преминул бы уточнить поручик Ржевский со всегдашним «
Свет был погашен, убогая комната тонула во мраке, куда-то отступил кровавый призрак убитого поэта.
Мы знали, что вот-вот окончится некий период нашей общей жизни, нам было в целом грустно.
Мы сидели и пели.
И вот тогда в мою дверь постучалась она, эта странноватая девушка-поэтесса с первого курса.
* * *
Все в том же домашнем палате с разводами, только без окантованной черной кофты.
Зашла, присела на освобожденный для нее стул.
А потом слушала.
Я играл и пел – не помню, что именно в тот момент.
Я смотрел в ее детские глаза, ловившие какой-то отблеск.
Старый рефлектор на полу сиял оранжевым диском, бросая красноватые отблески на ее лицо и на стены.
Словно сидели мы не в вонючем общежитии, а около костра во время одной из моих прежних «
И мне было настолько хорошо, насколько могло быть аутогенному герою вчерне написанного к тому времени романа «Хрустальная сосна».
* * *
А что же было в тот вечер дальше?..
Ничего особенного.
Приближалась ночь, друзья мои тихо расползлись по своим убогим норам.
Уходили в разное время, поскольку общий разговор о том и о сем не выключился сразу (как рефлектор, у которого дважды лопалась старая спираль), а угас постепенно.
Первым ушел Толя, оставив свою гитару мне, поскольку я еще не
Последней покинула мою гавань девушка.
По всем признакам я понимал, что ей понравился.
Ведь как мог не понравиться ей обаятельный (хоть и не наделенный Обжеляновой красотой) 182-сантиметровый сладкоголосый и тогда еще буйноволосый хлюст, который стоял перед ней, отделенный лишь багровым солнцем рефлектора.
И не просто стоял, а пел: