(327) Говоря о связи шизоидности и нарциссизма в постмодернистской культуре, Смирнов также пишет о том, что постмодернизм в этом плане родственен символизму, прокламировавшему свою истерическую природу: отчуждающий психотип, создававший обе эти культуры, отчуждает в конечном счете и собственную психотипичность и тем самым добывает возможность открыть себя в создаваемом продукте (см.: Смирнов 1994: 320).
(328) Ср. утверждение В. Кушева, что поэзия Шварц, подпитываясь из неких «глубинных центров», строится как петля. «Собственно, это и есть определение большого поэта. Тогда поэзия осуществляется как петля: она уводит и вновь возвращает к этим центрам. Поэт может не нравиться читателю в плане выражения, в плане выдвигаемых идей, но само наличие постоянной темы, её разработка, творческий метод — возвращение, петля — это и есть, как я полагаю, характеристика настоящего поэта» (Кушев 1982: 245–257). Иначе говоря, «настоящим» оказываются только «глубинные центры» или зоны власти, постоянно апеллируя к которым, автор обеспечивает легитимность своей практики.
(329) Эпштейн 1988: 198.
(330) Зубова проводит анализ стихотворения Миронова «Я перестал лгать…» и приема редукции, соотносимого с понятием редуцированного гласного и с утратой редуцированных в истории русского языка:
(Миронов 1993: 7)
Зубова фиксирует, как слово «лгать» все более и более сокращается, пока не остается одна буква — бывший редуцированный «Ь», — которая в современном языке звука уже не обозначает. «Модель утраты гласности в этом тексте — не пустая игра слов, а выражение этики и философии поведения, выражение жизненной позиции индивидуума, противостоящего миру лжи и вынужденного замолкнуть в этом мире. Поэт как воплощение речи отождествляется со знаком, утратившим смысл: Я стал непроизносим. <…> Стихотворение невозможно произнести полностью. Строка, состоящая из мягкого звука, прочитана вслух быть не может, однако именно после [ь] стоит восклицательный знак (автор предлагает читателю этот мягкий знак воскликнуть!). Интенция чтения заставляет сделать некоторое артикуляционное движение в попытке все-таки произнести [ь] (напомним, что в древнерусском языке это был сверхкраткий звук). Эта попытка заранее обречена на неудачу. Читатель, делающий собственное телесное усилие, внутренним жестом как бы повторяет попытку поэта сказать вслух и быть услышанным. Таким образом, в тексте запрограммировано физическое сопереживание читателя духовному опыту поэта» (Зубова 1998: 92–93).
(331) См.: Стратановский 1993d.
(332) M. Шейнкер, назвавший Филиппова «коллективным бессознательным „второй культуры“», имел в виду, что практика Филиппова выявила скрытые комплексы ленинградского андеграунда, в том числе по поводу конкуренции со стороны московского концептуализма. См.: Филиппов 1998.
(333) По Айзенбергу, упрекнуть стихи Кривулина можно только в том, что они совершенно «ленинградские». «Но и это качество вещи последних пяти — семи лет как-то переросли. Кровно принадлежа школе, поэт сумел не остаться в ней целиком. Природная умственность, прежде несколько аморфная, стала отчетливой <…>. Оказалось, что стихам достаточно того, что они умны и хорошо написаны» (Айзенберг 1997: 85). Похвала автору за то, что его стихи «переросли школу», напоминает достаточно распространенное в советском литературоведении убеждение, что «большому поэту» всегда тесны рамки направления, которому он принадлежит. Зато похвала типа «стихи умны и хорошо написаны» — не что иное, как приметы традиционной ориентации. Только внутри традиции можно «хорошо писать», то есть «писать» в соответствии с правилами канона. Как только сам канон теряет авторитетность, нелегитимными становятся и правила, что косвенным образом подтвердил и сам автор (см.: Кривулин 1996: 261).
(334) См.: Берг 1999.
(335) На осознанность подобных приемов указывает, например, та критика, которой Кривулин неизменно подвергает стратегию Кушнера, фиксируя невозможность «откровенного», открытого высказывания. «Полная откровенность высказывания невозможна, значит, нужно создать такой язык, в пределах которого можно было бы говорить все, но в условной форме. А этот язык очень узкий, очень локальный. Фактически шифр, и после расшифровки вдруг обнаруживаешь, что тут нет никакого серьезного послания, подлинно поэтического приращения смысла, а есть желание человека сказать самые простые вещи, сказать красиво, мастерски, но не более того» (пит. по: Кулаков 1998: 368). Требование «поэтического приращения смысла» в данном контексте можно интерпретировать как требование метафизического измерения, без которого в рамках НТЛ текст оценивается как неполноценный.
(336) Симптоматично, что в серии статей «Религиозные мотивы в современной русской поэзии» Стратановский (как, впрочем, и Пазухин в статье «В поисках утраченного бегемота») не упоминает о Кривулине, очевидно полагая его практику слишком далеко отстоящей от канона.
(337) Седакова 1991: 266.
Борис Александрович Тураев , Борис Георгиевич Деревенский , Елена Качур , Мария Павловна Згурская , Энтони Холмс
Культурология / Зарубежная образовательная литература, зарубежная прикладная, научно-популярная литература / История / Детская познавательная и развивающая литература / Словари, справочники / Образование и наука / Словари и Энциклопедии