Он не слышал собственного голоса, не думал ни о чем, будто кто-то чужой говорил его губами. На какой-то миг она опомнилась, глянула на него спокойным, чуть удивленным взглядом, и ему стало легче от этого взгляда. Добрел до машины, усадил ее на подножку, попытался открыть дверцу. Скорей, скорей, пока она не противится, пока не хватились эти. А там, на дороге — не прыгать же ей на ходу… Зита безучастно смотрела на него, точно все еще не соображала, что это он делает. Этот взгляд, такой будничный, остановил его руку. Было стыдно силком сажать ее в кабину. И он стал упрашивать:
— Ну, ладно… садись… поехали, а?
Она по-прежнему смотрела на него без всякого выражения.
— Садись, а… Зитуля… Да не гляди ты так… Садись!
Он сгреб ее и приподнял. Но Зита увернулась.
— Никуда я с тобой не поеду. Паразит! Все вы такие.
— Зита! — кинулся он к ней.
— Отстань! — она оттолкнула его, и он упал на кучу щебня, больно ушиб колено. Услышал, как убегают шаги, как хлопнула дверь, звякнула щеколда, видел, как метнулась в окне тень. Долго еще Бронюс лежал навзничь, уставившись на темный конек крыши, врезавшийся в звездное небо, и предельно ясно чувствовал: все потеряно. Потом медленно забрался в кабину, сел за руль. И его осенило: все это совсем не то, самого главного он так и не сказал. Не забыл, нет — просто не успел. Там, в черном доме, где светится одно окно, есть кто-то, очень и очень нужный ему. Он включил фары, и красная уродина выплыла из темноты, по равнине пролегла вытянутая ее тень. Замигали подслеповатые окна. Он впивался в них взглядом, точно пытался пронзить насквозь. Там оставались двое малышей, которые на койке грызли дешевые конфетки, смеялись, потом женщина их выгнала. Ведь давным-давно, когда он бежал из финского домика, он кого-то оставил — оставил в ней. Конечно, это было так, он знал и забыл, вот что. И сейчас не спросил. Эх, дурак, дурак, неужели он не понял, что это и есть самое главное?
Не спросил!
Он вырулил на шоссе, безжизненное, темное, безлюдное. Один только ветер ночной тут гулял, отчаянно теребил ветки тонких березок. Дорога неслась прямо на него, кидалась под колеса, забегала за спину. Бронюсу почудилось, что он катит на этой машине прямо по жизни. Убежать бы от нее, да некуда — она и впереди, и сбоку, и сзади, где он только что промчался. Какая же она далекая, какая манящая, и какая страшная. «Нельзя взрослым играть в детские игры». Бронюс все думал да думал об этом и все нажимал на газ, точно кто-то гнался за ним или где-то его ждало прибежище.
Впереди замаячило мглистое зарево города.
Перевод
Рамунас Климас
ГИНТЕ И БЕЛЫЙ МОНАХ
Тем летом я увидел, что тропка Гинте заросла рожью. А я-то полагал, что ее навсегда занесло снегом еще в пятидесятом. Нет, теперь здесь колышется рожь, но тот, кто знал о существовании тропинки четверть века назад, мог уловить ее слабый след.
В семьдесят пятом меня вспомнили и пригласили в Тарпумишкяй — на серебряную свадьбу. Может, Гинте и ее муженек — страдалец за Литву, который одиннадцать лет провел в добровольном затворничестве, — кое-что подозревали, потому и вспомнили? Ведь я уже который год так и этак кроил и клеил их историю — написал уже четыре варианта, но рано или поздно каждый из них задыхался в бесплодных прокуренных ночах, и я скрежетал зубами от мысли, что вся эта тарпумишкяйская история — западня.
Вот и приехал я поздравить.
Бывший страдалец возился в саду — приколачивал к высоким козлам старые неструганые доски. Постарел человек, крепко постарел, но до сих пор оставался высоким и прямым — жердь жердью. Даже нагибаясь за очередным гвоздем, умудрялся оставаться прямым.
Поздоровались. Много ли гостей ожидают, спрашиваю.
— Места всем хватит, — отвечает хозяин. И голос у него тоже вроде не изменился — такой же негромкий и внушительный. Взялся я помогать.