В конце концов — что я собираюсь писать? Реалистическую историю или легенду?
Видит бог, я жаждал объективности, как Публий Корнелий Тацит, описывавший пороки Нерона. Я хотел быть объективным, как гроссбух.
В первом варианте (году небось еще в семидесятом?) я досконально изложил все факты. Получилось десятка два страничек with a happy end — с печатью в паспорте, свадебным пивом и правом преподавать в школе. Так оно и было — паспорт, пиво, полный класс учеников, восторженно внимающих рассказам о древней истории — от золотого века перикловой Эллады до кровавых отсветов горящего Рима.
В ту ночь мне показалось, что ребенок родился. Но жил он только до утра. А может, и меньше — когда я проснулся, он уже не дышал. Я решил не сдаваться. Забросил на плечо свое мертворожденное дитя и поплыл по бетонированному руслу документальности против течения, вернулся к истокам, ничего там не отыскав, снова заскользил вперед, чтобы вновь ничего не найти, пока наконец истощенным разумом не начал соображать, что через городок, куда я хочу попасть, этот поезд не идет — рельсы не проложены. Правда, в тихий вечер, когда он ближе всего подходит к городку, там слышен шум. Даже не шум, а едва уловимый гул, подобный слуховой галлюцинации. Вот и вся связь между поездом и городком, поэтому очень важно уловить момент наибольшего приближения и прыгнуть с поезда в ночь — пан или пропал! Прыгнул и наткнулся на первый камешек вымысла. Я лишил его права учительствовать, оторвал от полного класса детей, восторженно внимающих древней истории.
Задетый мною камешек покатился по насыпи и вызвал настоящую лавину — я отказался от свадебного пира, а потом и от паспорта, да, и от паспорта, прости меня, господи, хотя, уверен, даже у самого строгого представителя власти не дрогнула бы рука поставить своей печатью точку на одиннадцатилетнем затворничестве.
Я отнял у него перспективу.
Он остановился между местом своего погребения заживо и тем зданием в Пасвалисе, где располагалась власть. Замер на холме с километровым столбиком, оглядывая занесенные снегом дали и не зная, что предпринять, куда девать свое реально существующее тело. Большой и богатый античный город Пасвалис был мифом, подобно земле обетованной. И телесная оболочка этого человека не имела перспективы.
А потом, в грохоте вымышленного мною камнепада, я увидел следующее.
Зимним вечером того дня пятидесятого года над холмом показалась лошадиная голова. Лошадь медленно вырастала из-за горизонта, из ноздрей ее вырывались клубы белого пара. Она тащила сани, на облучке сидели два мужика из соседней деревни, а за их спинами, в соломе, лежал без шапки, окоченевший и уже заиндевевший Человек, который страдал по Литве. Гинте, просидевшая весь этот день за столом в кухне, даже не шелохнулась. Сани свернули с дороги и покатились в сторону второй вершины треугольника. Меж старых кривых яблонь их уже ждала черная фигурка. В эти мгновения молодая и горячая кровь Гинте стала остывать.
Солнце наконец опустилось за холм с километровым столбиком, спряталось за ним, как за горизонтом.
— Уже собираются, — сказал мне муж Гинте.
Группа мужиков, покуривая, вела посреди двора беседу. Хозяин повозился около розетки, и на яблоне — над большим белым столом, уставленным смачной закуской и питьем, — вспыхнули двести свечей. Мужчины замерли и уставились на яркий свет.
Пришел председатель с поллитровкой и женой. Председательша тут же принялась наводить порядок. Во главу стола она усадила Гинте с ее мужем, а на другой конец самую молодую пару Тарпумишкяй. Муж — человек с крупным красным лицом широко, как настоящий косец, размахнулся и, не снижая темпа, косил без передышки всю ночь, косил под корень, до донышка. Сытая и вялая его супруга лениво тыкала вилкой в маринованный зеленый горошек и отуманенным взором ласкала своего благоверного, гордясь его силой и здоровьем. Она была на сносях.
Застолье вволю пило и сытно закусывало. Танцевали гости модные танцы. Слушали гости веселые песенки, и слаще становились от них не только речи, но и свиные рулеты из пасвальской кулинарии. Магнитофонные ленты были безумно длинными, и под двумястами свечей копилась, подступая тошнотой к горлу, кулинарная сытость, лишала гостей самоконтроля, валила с ног и заставляла беспричинно хохотать. Председательша деликатно попросила своего супруга проводить ее, отвела за хлев и там учинила разнос за чрезмерно откровенные симпатии к домашнему пиву и посторонним представительницам прекрасного пола.
На худом лице Гинтиного муженька можно было прочесть скуку и усталость. Сидя под ярким светом лампы, консул древней истории в тарпумишкяйской восьмилетке приуныл. О чем он думал? О гибнущих рыбцах Муши? О мелиорации, Африке, Томасе Манне? О весах древней истории? Перикл на одной чаше, Нерон — на другой, в какой-то момент Нерон перевесил, оторвал от земли Перикла, а на весы, глянь-ка, уже карабкается Брут…
Ползет бесконечная магнитофонная лента, и злая кровь снова захлестывает мой мозг.