Гаянэ Тавризян не удалось завершить перевод книги Марселя «Homo viator». Но самое главное она сделала, оставив живое свидетельство своего жизненного пути, неотделимого от искусства и философии. А еще она первая открыла русскому читателю мир мысли Габриэля Марселя. Я познакомился с творчеством этого философа, можно сказать, случайно и независимо от работ Тавризян, согласившись быть соавтором перевода книги «Очерки конкретной философии». Но вникать в марселевскую мысль начал именно с переводов, сделанных Гаянэ Михайловной. В ее голосе нам всегда будет слышаться Габриэль Марсель, прочитанный советской и светской, воспитанной в артистической семье женщиной, открытой всем культурным богатствам мира, но особенно любящей Францию, ее литературу и философию.
Георгий Гачев: мысли вдогонку
Вчера, в понедельник, мне позвонил Стива Полищук и сказал, что умер Георгий Дмитриевич Гачев.
Георгий погиб под колесами поезда. Человека Органики раздавила Машина. В схватке Понятия и Образа Георгий Гачев был рыцарем Образа. Но у него образ был мыслеобразом, как и жизнь – жизне-мыслью. Своим жизнемыслием он расчищал дорогу радости быть. Если машинно-городская цивилизация ставила радости препоны, то он смело натурализовал их: «Вот я смотрю в окно своей беляевской квартиры, – говорил он, – будто стою на палубе и гляжу вдаль: дом, как корабль, рассекает туман». Опыт присутствия в мире для него непременно обретал форму подобного жизнемыслия-жизнечувствия. Чувство и мысль, образ и понятие не отделялись друг от друга.
Завет другого переделкинского жизнелюба Георгий Гачев исполнил вполне – до самой последней секунды он оставался живым, живым так, как только может быть живой жизнь, «льющаяся через край».
Со свойственной ему страстностью он стремился исполнить и другой завет – писатель на Руси должен жить долго. Георгий Гачев не дожил месяц до 79 лет.
Материей памяти служат такие духовные «вещи», как слово и слава. Когда человек живет с нами, он бытийствует во плоти. Погружаясь же в память, мы приближаемся к духовному началу.
Память может быть ценнее, чем здешнее воплощенное бытие. Но при условии, что памятующий – художник. Ценностный перевес памятующей небывшести над бытием со свойственным ей вызовом подчеркивала Цветаева. В полости утраты укореняется поющая память поэта.
Какие имена набегают на ум, вспоминая Георгия Гачева? Прежде всего Василия Розанова. Кстати, последняя наша встреча случилась на розановской конференции в ИНИОНе. Георгий тогда выступал, как это многим показалось, словно соревнуясь с Василием Васильевичем в одержимости космическим «сексизмом». А ведь не в нем главное в его близости к Розанову. Боковым зрением подглядеть «падающий листик» мгновения и перенести его в целости и сохранности в гербарий слова – вот что он умел подобно Розанову. Розанов не правил свое писание. И Георгий поступал так же: «Ведь когда это писалось, – говорил он, – я чувствовал лучше, какие слова уместны и в каком порядке, чем сейчас, когда эрос к предмету мысли уже охладел». Даже во внешней биографии у них есть общее: как и Розанов, Гачев начинал свой трудовой путь с учительства в Брянске.
После сопоставления с Розановым на ум приходит имя Пришвина. Тоже розановский штамм. Какая-то корневая, «дремучая» дневниковость от начала и до конца соединяет все эти имена. «Я главные свои силы, – говорил Пришвин, – тратил на писание дневников»[406]
. И у Пришвина, и у Гачева дневник – жизнь, а не просто ее описание, опыт духовного возрастания, нужный и другим. По слову Пришвина, «старушка сосредотачивается, когда вяжет чулок, писатель, когда пишет дневник»[407]. Так сосредотачивался и Гачев. Встанет поутру, пошмыгает носоглоткой, дабы воздухом прочистить от сонной вялости артерии творчества – и за машинку под березу, что посадили у крылечка деревенского дома. Гедонист дневникового «жизнемыслия», Георгий вел жизнь аскета, напоминая йога и тело– и духосложением. Восточная лексика (прана, дхарма и т. п.) была в его устах не риторической, а мифологемно-практической – он жил, как говорил, и говорил, как жил. Но в своем космическом чувстве природы Гачев, в отличие от Пришвина, был только филологом – охотником за словами с этимологическим словарем в руках воображения, не будучи, подобно Михаилу Михайловичу, охотником tout court. Не был ни рыбаком, ни даже грибником. Но дышать «праной» лесной и писать, не покидая ее, без этого он своей жизни не представлял. Это и было, как он бы сказал, его «дхармой».